Я не верю в анархию (Сборник статей) — страница 24 из 62

гда каждое свое заявление необходимо подписывать чем-то серьезным, кровавым или безумным. Каждый раз приносить что-то внушительное в жертву, чтобы к тебе по-просту прислушивались — я уж не говорю, чтоб поверили… И вообще, мне кажется, что лучше уж (и, главное, — красивее) — яркое, горькое, испепеляющее и победное мгновение света, чем долгая косно-унылая и прозаично-параличная жизнь. Я никогда не мог понять пословицу про синицу в руках и журавля в небе. В самоубийстве для меня нет греха, если оно — акт утверждения «залихватских», не от мира сего ценностей, которые сильнее всех инстинктов самосохранения, сильнее всех наглядных распаренных благ, медовых пряников, "жирных рук жизни". Бердяев замечательно помыслил: "…для свободы можно и должно жертвовать жизнью, для жизни не должно жертвовать свободой. Нельзя дорожить жизнью, недостойной человека". О!

— Тебя еще не упрекали в инфантилизме?

— Еще бы! Мой братец всю жизнь «упрекает»! Все, что я несу — это очень детская, если можно так выразиться — «философия». Я все еще дитя в какой-то бесценной степени, и я сияю и горжусь тем, что до сих пор среди всей этой вашей замысловатой гамазни я окончательно еще не потерял детского, наивного, чистого восприятия, и до сих пор безоглядно отношусь к жизни, к тому, что со мной происходит, как к игре. Значит, я все еще молод. И, стало быть, жив. И рок для меня — своего рода детская, жестокая и опасная игра, как те игры, в которые играл маленький Иван и фильме Тарковского. С какой вдохновенной радостью, с каким остервенением я пинал в детстве мячик во дворе — так же весело, вдохновенно и стервенело я ору в свой микрофон. Только ребенок способен на истинно великое безумство, только он способен по-настоящему безрассудно и сокрушительно "дать духу!" «Человек» при-евбем рождении нежен и слаб, а при наступлении смерти — тверд и крепок. Все существа и растения при своем рождении слабые и нежные, а при гибели — сухие и гнилые. Твердое и крепкое — это то, что погибает, а нежное и слабое — то, что начинает жить. Поэтому могущественное войско не побеждает и крепкое дерево гибнет." Я — внештатный член "Союза свободных мореплавателей" из книжки Кэндзабуро Оэ.

— Вот, ты все время страстно подчеркиваешь всякие «религиозности» и прочие «неземные» аспекты своего сочинительства. Почему же до самого, сравнительно недавнего времени, в твоих песнях было столь немало политической тематики? То есть вот эти вот нынешние твои «метафизические» концепции возникли лишь недавно, или…?

— Я на этот вопрос уже неоднократно отвечал. Попробую еще раз. «Политика» в моих песнях ("Все Идет По Плану" и пр.) — это вовсе не «политика» (как все это тупейше и буквальнейше понимается тусовщиками, Троицкими и прочими почтенными умами), во всяком случае, — не совсем «политика» в полном смысле слова. То, что сейчас говорю о бунте, как о единственном Пути — это, в разной степени осознанности, было во мне всегда, насколько я помню, — с самого глубокого детства. Для меня все мною используемые тоталитарные «категории» и «реалии» есть образы, символы вечного, «метафизического» тоталитаризма, заложенного в самой сути любой группировки, любого ариала, любого сообщества, а также — в самом миропорядке. Вот в этом чарующе-нечестивом смысле — я всегда буду против! А кроме этого мною всегда двигало сознательное или подсознательное стремление к тому, чтобы честно "пасть на поле боя", побуждая сочинять, петь и учинять нечто столь дерзкое и непримиримое, обидное, за что должны либо повязать, либо просто запиздить. Однако Хозяин хитер. Я уже говорил, что, если он не может по каким либо причинам сразу же тебя уничтожить, он пытается тебя сожрать, сделать собственной составной частью, попросту опрофанить — через попе, через открытое признание. Поэтому нужно каждый раз изобретать новую дерзость, не лезущую ни в какие терпимые на данный момент рамки. Новый эпатаж. Тогда, в 1984-88 гг., снарядами были: совдеповская тоталитарная символика, панк-рок, мат и нарочито зловонное исполнение (особенно на "Live"-выступлениях, если таковые были). Теперь на смену им пришли: новая стратегия, новая тактика, новое оружие, новая форма войны. Но суть противодействия, суть хищного активного сопротивления — все та же, ибо все равно всегда и везде мы — лед под ногами майора, в каком бы козырном обличий он не являлся и через кого бы он не действовал. Каждый понимает все в силу собственного разумения.

— В свое время ты заявлял, что Русское Поле Экспериментов и Хроника Пикирующего Бомбардировщика — твой предел. Затем была записана Инструкция…, а затем последовал и Прыг-Скок. Что теперь?

— Не знаю. Не знаю даже как тебе ответить. Это глупейше словами выражать. Я, вообще, замечаю, что подошел к некоей условной грани — к некоему, как-бы высшему для меня уровню крутизны, за которыми слова, звуки, образы уже "не работают", вообще, все, что за ним — уже не воплотимо (для меня, во всяком случае) через искусство. Я это понял, когда написал Русское Поле…. Оно для меня — вышак. Предел. Красная черта. Дальше — у меня нет слов, нет голоса. Я могу лишь выразить равнозначное этому уровню, являя просто новый, иной его ракурс. Это «Хроника» с "Мясной Избушкой" и «Туманом» и «Прыг-Скок», и "Песенка Про Дурачка", и "Про Мишутку" (онаЯнке посвящается), и последняя моя песенка — "Это Знает Моя Свобода". Выше них для меня зашкол, невоплощаемость переживаемого, вообще, материальная невоплощаемость меня самого. А вот именно туда-то и надо двигать. Видишь ли, надежда — это наиподлейшая штука. Пока она хоть в малейшей степени присутствует, можно хуй пинать — выбор крайне далече. А вот теперь — времени больше нема. "Закрылись кавычки, позабылись привычки". Это — конец. Конец всего, что имело смысл до сих пор. Скоро утро. Новая ступень. Новый уровень. Новый прыг-скок. Осталось лишь всецело собрать все внимание, все силы, всю сноровку — и не пропустить необходимый стремительно приближающийся поворот. Как поступать в данной ситуации: каждый решает сам. Манагер, вот, считает, что напоследок надо непременно поубивать как можно больше людишек. Янка двинулась в обратный путь — к родному человечеству, со всеми вытекающими из этого последствиями. Черный Лукич попер в католичество. Джефф решил работать в одиночку… А мне, видимо, пора готовиться к прыжку. Мне, вообще, в последнее время кажется, что вся моя жизнь была этакой изящной разминочкой, подготовкой к тому финальному, решающему, толевому рывку вон, наружу, который мне и предстоит совершить, возможно. В самом скором времени, необходимость которого уже покачивается на пороге, поглядывает на часы, постукивает по циферблату и подмигивает.

— А не боишься ли ты, что потешаться будут и над тобой, и над словесами твоими и прочим, тобою рожденным? Ведь, сказано же в твоем любимейшем Евангелии от Фомы: "Не давайте того, что свято, собакам, чтобы они не бросили это в навоз".

— А все это не собакам дается, но своим. Я по крайней мере, на это уповаю. А то, что потешаться будут… так пусть себе посмеиваются. В "Том Самом Мюнхаузене" Марка Захарова отличнейше было сказано: "Это не всякий может себе позволить — быть смешным". Действительно, не всякий! Позволить себе такую напрасную наивность, растопыренную смелость и беспардонную святость — быть посмешищем. Позволить себе такую наглость — быть слабым, простым, быть по-просту хорошим, как Кирилов в «Бесах». И они все — смеющиеся и издевающиеся над нами — на самом деле, я знаю, боятся. Боятся до патологии. На самом деле они все понимают. И им не смешно. Им страшно. И до рвоты завидно. Ни один католик не позволит себе быть Христом, а я, вот, открыто могу заявить, что внутренне я истинно таков, как возносящийся Христос на картине Грюневальда!

— Даже так?

— Даже и не так! Я сугубо и всенепременнейше считаю, что то, что мною тут вещается — есть, не более и не менее, как пятое и единственное верное и священное Евангелие, да, и вообще, — Книга Бытия Всех Времен и Народов! Себя же я причисляю к лику святых — как в песне Кузи Уо поется: и отныне вам жить подобает по образу и подобию моему! Позволяю себе все. Нету ничего, что я не могу себе позволить: от Вечного и святейшего бытия — до сырого и кислого небытия. Только от тебя самого зависит — кем тебе быть… И это определяется тем, на что ты замахиваешься, и сколь многим ты способен пожертвовать. "О, засмейтесь, смехачи!"…

— А вот теперь такой вопрос. Как ты расцениваешь то, что в свое время и Ромыч, и Черный Лукич, и многие другие твои соратники выдавали невиданные, дерзновенные в своей дерзновенности опусы, а затем в дребезги отреклись от всего содеянного. Вот, как ты разумеешь — их былая крутизна являлась их собственной заслугой, или…?

— Да, какая, на хуй, разница — чье это! Это и так известно — чье. Автор один. Автор у всех у нас один. Это — то, что нами движет, то, откуда мы родом. Тот, кто хоть раз это понял, принял и вошел в игру — никуда из нее не денется. Он уже в высшем смысле как-бы спасен, как мне кажется, как бы низко он в процессе этой игры не сверзился, в каком бы говне не потонул, какой хуйнею бы ни занимался. Рано или поздно он проснется, все поймет и засмеется как Кришна в притче про то, как он однажды воплотился свиньей. Ромыч уже навечно автор "Непрерывного Суицида", "Рок-н-Ролльного Фронта", "Убей Мента", да, и вообще ИНСТРУКЦИИ ПО ВЫЖИВАНИЮ. Вся поебень, которой он сейчас мается — простится, забудется, да, скорее всего, и вообще, во внимание не примется! Важно то, что он однажды (да и не раз) поставил всему миру (в очередной раз ухитрившемуся не заметить этого) мат, как в рассказе Василия Аксенова «Победа». Он — в моей вечности. И я думаю, что где-то в глубине души он все это и сам понимает, поэтому психует и выебывается. Как бы там ни было, он — навечно мой лихой горемычный собрат в нашей общей удалой и безобразной рок-н-ролльной войнушке, — так же, как и Черный Лукич, Димка Селиванов, Янка… да, и вообще, — все те, кто хоть раз поучаствовал в этом скромном празднике.

— Как ты относишься к профессионализму? В записи, в исполнении?