Я никогда не — страница 28 из 42

– Мы не говорим ой-бай. – Она тряхнула редкими волосами, крашенными рыжей хной. – Не надо разводить панику на ровном месте. Гражданские иски – это такая мелочовка. Не переживай.

Я обрадовалась, поблагодарила ее и сразу написала сообщение Бахти, что у меня хорошие новости.

– Мы не говорим ой-бай, – с улыбкой повторила мама Анели, слегка журя меня за ее зря потраченное время, и мы попрощались.

– Думаешь, она права? – с сомнением спросила у меня Бахти, когда я пересказала ей разговор с Анелиной матерью.

– Бахти, она судья. – Я была уверена, что в чем – а в этих вопросах семья Анели разбиралась прекрасно.

– Она судья, – подтвердила Бахти. – А это значит – она по другую сторону баррикад.


Ее слова вертелись у меня в голове, когда в самом конце ноября в стенах учреждения, от одной мысли о котором хотелось сгинуть, я слушала приговор. Он был составлен таким образом, что мне казалось, я потеряю сознание от страха, и я и сейчас не хочу произносить все, что я успела представить, пока его читали. Но нет, я не ошибалась пару месяцев назад: никто и вправду не лишает свободы за какие-то снимки. За них только выписывают огромный штраф. Я отдам в его счет все, что заработала в ателье, а еще возьму очередной кредит и, значит, отдам все, что заработаю в обозримом будущем.

Но мы не говорим ой-бай.


Город заледенел неожиданно, в два дня: сначала резко похолодало и выпало двадцать сантиметров снега, на следующий день поверх снега пошел дождь, а ночью ударил мороз. Неровные блестящие дороги и тротуары навевали мысли о костылях, и я семенила, раздувая ноздри от напряжения, как старая бабка, и сожалела, что у меня нет палки. Впрочем, в списке моих сожалений это был даже не ничтожный пункт – скорее, интервал между строками, этот список был уже даже не длинным, а многостраничным и толстым. Я кое-как сходила уплатить штраф – какое маленькое слово для выписанной суммы – и, собрав все свое мужество, с горем пополам добралась до ателье. Едва я села за рабочий стол и слегка успокоилась – одно прикосновение к материалам и инструментам сообщали мне растерянную в последнее время уверенность, – мне позвонила мама. Она не спросила, можно ли ей прийти. Она поставила меня в известность, что придет.

Она пришла не сразу – она сначала заставила меня терять время, ожидая ее прихода, и когда я наконец смогла вернуть себе концентрацию и действительно погрузиться в работу, тут она меня и отвлекла. Она позвонила в дверь и, не успела я выйти из-за рабочего стола – я искала ногой под столом второй тапок, потом больно стукнулась бедром об угол, – затарабанила крепким кулаком. Стекло было, конечно, противоударным, но мне все равно показалось, что сейчас оно разобьется на мелкие кусочки. В маминой позе, хоть она и стояла против света и не была видна достаточно четко, читалось нетерпение, и я ничего не могла с собой поделать, представляла, что она обо мне сейчас думает. Думает, что занимайся я спортом, я была бы ловчее и расторопнее, и разве можно в таком молодом возрасте быть такой медлительной?

Мне нравился спорт, но я его ненавидела. Мама отбила у меня желание заниматься каким бы то ни было видом спорта и даже танцами и регулярно продолжала его отбивать. Если повторить о пользе чего-то с достаточным напором достаточное количество раз, можно не сомневаться в обратном эффекте. Иногда я порывалась пойти на плавание, но мама, пока я искала себе хороший купальник и хороший бассейн с тренером, успевала столько раз сказать, что мне уже давно пора идти на плавание, давно надо было ходить, и заодно на аквааэробику, и предварительно сесть на жесткую диету, чтобы подсушиться, а не нарастить мышцы поверх жира, что я бросала эту затею, не дойдя до первого занятия. Так происходило всегда, бывали и более печальные примеры, и не проходило дня, чтобы она мне так или иначе не указала на мою неспортивность, а значит, некрасивость и нездоровье.

Мы поздоровались – что она наделала со своим лицом? Она надула себя филлерами, и вместо овала у нее теперь был какой-то жуткий шар, целая ряха, а не лицо. Косметолог посоветовала ей следить за своей мимикой, и теперь мама не могла расслабиться и почти перестала улыбаться. Мама не понимала, что ее старость наступает только потому, что она готовится к ее наступлению. Она не выходила из дома без шейного платка, и казалось, будто платок ей действительно необходим. Ее утяжеляла солидность, которой она понабралась у Ермека Куштаевича. Она зазывала старость, и та пришла.

Мама явственно порицала мое ателье (разумеется, ей не приходило в голову, что меня ее критика ранит, я и не рассчитывала на подобную чуткость и сказала ей напрямую – перестань, я едва справляюсь с твоим неодобрением, – но мама и этого не смогла услышать) и притом приходила с завидной регулярностью. Она приходила надолго, энергетические вампиры вообще не торопятся уходить, пока не опустошат тебя совсем.

Маме было не скользко – я видела, как она взлетела по моему крыльцу. Я почистила его вчера, но от влажности и холода оно покрылось тонким льдом, и сама я едва поднялась, вцепившись в перила. Она сняла дубленку и небрежно бросила ее и свою тяжелую сумку на один из низких полированных комодов, едва не сбив сине-белую китайскую вазу.

– Возле нас открылся бельевой магазин, – сказала мама. – Я зашла, так в целом неплохо. У них пять видов комплектов, и тоже все вручную, и дешево, и популярно, я когда пришла, еще несколько женщин прям мерили и покупали.

Раньше бы я кинулась ей объяснять: толку, что вручную, если мерки сняты не с тебя и размеры усредненные, и дешевое белье, сшитое вручную, зачастую хуже фабричного, но теперь я знала, что это провокация. Я скажу это, она ответит, что я болезненно воспринимаю конкуренцию и чем сразу критиковать, лучше бы поизучала рынок и задумалась. Снова спросит: «А ты уверена, что это вот все надо делать?» Потом не дослушает и произнесет что-то вроде: «Мы вас вырастили в тепличных условиях, на всем готовом, вы же о жизни ничего не знаете».

– Сегодня клиентов не будет, да? – спросила мама и сразу ответила себе на свой вопрос: – Ну да, кому нужно в такой холод за каким-то бельем идти, это же не вещь первой необходимости. Вообще, интересно, это кому-то будет нужно?

Я не стала ей отвечать, что зимой световой день короткий, и если не оставить себе пару хороших часов на шитье, можно за сезон испортить зрение.

– Ну тем более, – мама вынула из пакета мужские джинсы, – раз есть время, ты, может, и при мне управишься. Подкоротить – это же быстро. – И с этими словами она протянула мне штаны, очевидно, купленные Ермеку Куштаевичу, но я их не взяла.

– Мам, – я надеялась, она поймет мой отказ, если объяснить подробно, – я не могу подшить их. Это очень толстая ткань, а у меня специальная бельевая машинка с тонкими иглами, она сломается из-за джинсы. Как минимум иглы сломаются, и они у нас даже не продаются, я заказываю их на сайте. Она не рассчитана на это, понимаешь, она рассчитана на шелк и кружево.

– Ты не можешь подшить даже простые джинсы? – Я упала в маминых глазах еще на несколько позиций. – Что тут сложного, тут одна строчка, полчаса работы.

– Нет, это несложно, – согласилась я. – Но машинка должна быть для толстых тканей.

Мама, со штанами в руках, оглядела мой рабочий стол, прошлась по комнате и заметила еще одну машинку.

– Эта для трикотажа, – сказала я, предвосхищая мамин вопрос.

Мама потрогала белое ночное платье из мягкой сеточки на моем столе – я едва удержалась, чтобы не вскрикнуть, что нельзя трогать белое, не помыв руки. Всю неделю, вышивая гладью подол, я мыла руки каждые полчаса. Кремом, чтобы не оставить жирных следов, я их, конечно, не смазывала, и руки в течение дня ужасно сохли, пусть я и мыла их хорошим флорентийским мылом. В то же время я не могла цеплять дорогую ткань сухими руками, и ночью приходилось спать в хлопковых рукавицах, густо смазав руки кокосовым маслом – не самое приятное ощущение, но единственный выход. Ночное платье заказала невеста (некрасивое бледное лицо, но фигура изумительная), она хотела, чтобы я вышила цветы и ее новые инициалы, так она собиралась сообщить мужу в первую брачную ночь, что возьмет его фамилию.

Мама подошла к зеркалу – кажется, ей не понравилось собственное отражение. Она молчала, но разглядывала все в комнате, и мне было не по себе. Исподтишка, чтобы она не поймала мой взгляд, я посмотрела на эту невысокую аккуратную женщину и вдруг поняла: я все еще боюсь ее. Я боюсь следующей маминой фразы, боюсь ее плохого настроения, ее недовольства и осуждения, боюсь животным страхом, как самая слабая антилопа в стаде, как крестьянин с мотыгой перед обученным военным. Все, что принадлежало мне – все мои знания, веры и привязанности, – все в разговоре с мамой становилось ничтожным, стыдным убожеством. От всего следовало избавиться и скрывать, что оно когда-то имело ко мне отношение.

Мама могла, иногда, вдруг проявить ко мне ласку, и в ответ я сразу открывалась, и радовалась, и все ей рассказывала, и потом жестоко жалела об этом, потому что мама не понимала, что вся эта неважная, враз поведанная ей информация – секреты, и, не отдавая отчета в том, что делает, она пересказывала ее между делом Ермеку Куштаевичу, упоминала при Гастоне, и мне казалось, я никогда больше, ничем больше не буду с ней делиться. Однажды так и произошло, однажды я перестала делиться.

Мама начала что-то листать в своем телефоне.

– Я показала вчера твою фотографию моей Дильназе, она говорит, тебе срочно надо делать пилинг. Я и сама так уже считала, но вот теперь мастер подтвердил.

– Мастер, – кивнула я. – Темная девка, которую на двухнедельных курсах научили мазать кислоту из канистры.

– У Дильназы запись за записью семь дней в неделю, а не пустое ателье с неработающей техникой, – сказала мама будничным тоном.

В ее представлении это не было оскорблением – всего лишь правдой, от которой не стоит закрываться.

– А чай ты так и не купила? – спросила мама.