Я никогда не — страница 37 из 42

После ночного дождя утро было умытым и солнечным, асфальт уже подсох везде, кроме тени, и в маленьких лужах отражалось небо, а по небу разметались полупрозрачные слоистые облака – такие же, как были бы, не принадлежи магазин, потопивший меня, доселе любимому человеку, не будь все, во что я верила, превращено в издевательство. Мы шли молча, и во мне бурлила обида, а в нем, наверное, стыд, потому что он не выдержал этого стыда и накинулся на меня.

– Ты знаешь, – он остановился передо мной как вкопанный, – как ты действуешь на меня? Ты знаешь, как страшно тебе в чем-то сознаться, ты знаешь, как страшно получить твое осуждение? Я боялся, что ты перестанешь со мной общаться раз и навсегда. У меня был не лучший план, но ты в нем тоже виновата. Ты сделала свой дорогущий ремонт раньше, чем мой отец определился, будет ли в магазине одежда или белье. Контракт с брендом одежды сорвался, франшизу перекупили, а контракт с маркой белья оказался выгодным. Если бы я сказал тебе еще на этапе стройки, ты бы уговаривала меня все поменять – а я видел, что твой бизнес загнется рано или поздно в любом случае. С другой стороны, я надеялся, что ты уже заполучишь своих клиентов до того, как мы откроемся, и я не хотел, чтобы от знания, что тебя ждет, у тебя опускались руки. Ты так убежденно говорила о своих преимуществах, что я надеялся, найдутся те, кто будет ходить к тебе и смотреть с презрением на масс-маркет.

– И когда ты собирался сказать мне? – Я смотрела на него, и мне не хотелось его душить, мне хотелось, чтобы этого никогда не произошло. – Когда я продам ателье и мы перестанем быть конкурентами? Когда наш ребенок пойдет в школу и там спросят, где работает его папа?

– Я склонялся ко второму, – цинично поддержал мою шутку Карим.

Я думала, что разговор будет длинным, что я скажу ему все, и он ответит на все теми или иными оправданиями, – но теперь, когда мое первое и основное любопытство было удовлетворено, когда я знала причину, по которой он решил умолчать, я почувствовала эту безвозвратность отчуждения. Я почувствовала, что ненавижу его.

– Может, ты и боялся быть сволочью передо мной, – я не стала делать вид, что не поняла его глупой причины, – только сволочью нельзя показаться и нельзя быть сволочью перед кем-то отдельно взятым. Человек или сволочь, или нет.

– Я надеялся, – он взял меня за руку, когда я развернулась уходить, – что к тому моменту, когда я скажу тебе, ты будешь любить меня больше, чем любишь свою работу.

– Ну уж нет, – я больно сжала его кисть, – чего я не позволю тебе делать, так это извратить все и остаться в собственной памяти долбаным романтиком. Я знаю, какой у тебя был план. Ты ждал, что я разочаруюсь в своих способностях продавать, увижу, что у меня ничего не получится, а тут ты подоспеешь – богатый и успешный, готовый подставить свое крепкое плечо. И я подумаю – ох, да я же всего лишь глупая девочка, куда мне до настоящего бизнеса!

– Кора, – он вздохнул, пытаясь все отрицать и пытаясь показать нелепость подобной догадки, – Кора, я…

– Ты предатель. – Я смотрела на него, а он был все таким же красивым, таким же безупречным в своем отглаженном костюме, и мы все еще казались невозможно, непростительно прекрасной парой, и он все еще не хотел со мной расставаться, и я все еще могла остаться с ним и выйти за него замуж, и часть меня, допускавшая все, что угодно, еще допускала такую удачную, разумную возможность, но я смотрела на него и ненавидела, так ненавидела, что могла взорваться и превратиться в злой черный пепел, и я крутанулась в своих нелепых тапках и пошла прямо к нему в магазин, потому что это было единственное место на свете, где он не мог ко мне подойти.

Глава 23

Я проснулась поздно вечером. Раньше, чем глаза различили в темноте очертания нелюбимой комнаты, я услышала, как мама говорит по телефону. Тяжелый сон возвращался, тело не слушалось, а я жутко боялась снова провалиться в отвратительные видения, из которых едва вынырнула. В плохие дни между всеми горестями, какие бывали, протягивается одна непрерывная нить, и ты забываешь, что когда-то было и хорошо, и вся твоя жизнь кажется хроникой тоски.

– Мам. – Я позвала ее без надежды, что она услышит.

Я силилась вспомнить, где остался мобильный, но так и не смогла пошевелиться, сон навалился снова, и в нем я делала все ужасные вещи, мысль о которых мелькает в обычной жизни – что проколешь зачесавшийся глаз иглой, когда пришиваешь пуговицу, что столкнешь человека в пропасть, когда он стоит на краю и смотрит вдаль, что протрешь веки ацетоном, подставишь включенный в розетку фен под струю воды. Наконец я закашлялась, очнулась, смогла откинуть одеяло и резким движением спустила ноги на пол.

– Мам. – Я умылась и зашла на кухню.

Мама махнула рукой – подожди.

– Нет, я считаю, лучше всего развести сорбитол в боржоми. Да, приторно, а как ты хотела.

Я еще с трудом различала, что мне снилось в последние два дня, а что было на самом деле, но одно я помнила точно: я сказала маме в пятницу вечером, что я рассталась с Каримом, и мама тяжело вздохнула.

– Надо не просто лежать на боку. – Мама жестом спросила, налить ли мне чай. – Надо лежа на боку слегка раскачиваться, тогда желчь гораздо лучше выйдет.

– Мам, мне поговорить надо. – Мое терпение подходило к концу, голова пульсировала от боли.

– Сейчас, подожди. – Мама продолжила разговор: – Но сначала надо проверить грелку холодной водой, лучше накануне. Да ты что электрическая! Только резиновая, сходи и купи, или хочешь, я тебе свою дам.

Она болтала еще добрых полчаса – я тем временем сходила в душ и переодела пропотевшую за два дня сна одежду.

– Мама. – Я взяла ее за плечи, не зная, что сказать.

Она так и не положила трубку, и я вернулась в свою комнату.

На следующий день они с Ермеком ушли на работу, а я слонялась по квартире. Я вытащила из раковины немытую вилку, обтерла ее о край толстовки и запустила в макароны. В холодильнике я нашла три белесые конфеты, последнюю пол-литровую банку смородины и засохшую гречку со следами мяса. Я посмотрела все выпуски «Что? Где? Когда?», все новые обучающие видео по макияжу и от безысходности поставила передачу Паолы Волковой[72].

«Какую-то абсолютную пустынность улицы, – Паола задыхалась, – ночь, официант, какие-то редкие посетители, какая-то немота, необщение. Кафе – место общения, а это необщение, это пустое кафе»[73].

Позвонила Бахти, я сбросила.

«Он пишет небо как близость Млечного Пути».

Трубку возьми, – написала Бахти.

Я подумала, что больше никогда не смогу разговаривать. Я сняла одежду, выключила свет и забралась под одеяло. Нос забился соплями, хлебные крошки кололи спину.

Это серьезно, – написала Бахти.

Мама вернулась вечером, Ермека еще не было. Я пришла к ней на кухню, но остановилась у порога, ожидая, что она посмотрит на меня и спросит, как мои дела.

– Помоги мне. – Я стояла у двери, надеясь, что она подойдет и обнимет меня. – Пожалуйста, помоги мне.

– Будет тебе уроком, – отмахнулась мама.

– Не деньгами, – я помотала головой, – не квартирой. Но скажи мне, что все будет хорошо, скажи, что я не виновата.

– Я не знаю, чего ты от меня добиваешься, – сказала мама после молчания, в котором, мне казалось, она все же пыталась выдавить из себя что-то хорошее.

И я вышла, и стоило мне отвернуться, как голова у меня стала горячей, и из меня хлынули горячие слезы, и я спускалась по подъезду, задыхаясь от плача. Я ничего не видела перед собой, меня трясло, и я все плакала и не знала, как остановиться.


Назавтра я должна была съездить к бухгалтеру. Их компания снимала офис на верхнем этаже огромного бизнес-центра, я приезжала к ним раз в месяц. Я ждала ее часа три, наверное, потому что она сдавала отчеты в последний момент, и к ней каждую четверть часа прибегали паникующие клиенты, и она их успокаивала и быстро делала какие-то бумаги, а я ждала. Я выплыла из прострации, едва проснулась сегодня утром, чтобы почувствовать одну сплошную злость. Она разливалась во мне целый день, и ни разу за эти часы ей не предоставилась возможность проявиться. Я хотела расхерачить переговорку, в которой ждала, ко всем чертям, но, совершенно не шаря в бумагах, я зависела от бухгалтерских услуг и не позволила себе даже раздраженного щелканья ручкой, и подавляемый гнев, вначале сидевший только в животе, теперь доходил до кончиков пальцев, раздувая их, как долгий полет гипертонику, до болезненной чувствительности. Я осталась последней, мы разобрались с моими цифрами и уже вышли вместе к лифтам, но я захотела в туалет, и мы попрощались на этаже. В отсутствие свидетелей уже можно было что-нибудь порвать, разораться, сломать, но мне этого больше не хотелось – я больше не могла выпустить из себя злость, она впиталась во все мои ткани и сочленения, в само мясо, как впитывается в светлый ковролин раз пролитый жир. Я уже не могла отделить от себя ненависть или обнаружить ее в себе, я сама обратилась в ненависть, беспредметную и тупую. Мне его предательство было горше любого другого не потому, что нас объединяла близость, а потому, что он знал, как я устроена, он знал, как я отреагирую.

За окнами давно стемнело, и лифт в пустом здании, обычно курсирующий между средними этажами, столовкой и первым, быстро поднялся на двадцать четвертый, где я ждала его. Внутри, возле кнопок, стоял рабочий, в рабочем комбинезоне и с каким-то длинным тросом, кольцами повешенным на шею. Я натянула капюшон парки поглубже, кивнула дядьке и вошла. Мужик стоял на шаг впереди меня, лысина складками переходила в загривок. Чуть потная голова, уши покрыты темным пушком. Полный уставший дядька. Порой я заговаривала со случайными соседями, а чаще они заговаривали со мной, но теперь я молчала и смотрела на мужика, почти не моргая, злыми красными глазами. Если я тихо шагну к нему еще ближе, тот не заметит. Я выше его на голову, у меня выгоднее позиция – я придержу его левой рукой, а правой резко потяну кольцо троса на себя, пока мужик, посопротивлявшись пару этажей, не обмякнет от удушья. Я выйду на одном из средних этажей и спущусь на улицу по лестнице, отправив мертвого на последний, двадцать восьмой, надо только нажать кнопку перед выходом. Мне нестерпимо захотелось убить его – так подмывает выкрикнуть правильный ответ, пока отвечающая тупица мается, и близко не подбираясь к очевидной версии.