Андрей поставил на стол чашки – фарфоровые, тонюсенькие, невероятно красивые.
– Не хочу, – сказала я.
Мне хотелось спросить, все ли директора школ живут в таких квартирах, но я не решалась. Андрей как будто прочитал мои мысли.
– Это ей от мужа досталось.
– Мужа? Она замужем? – меня начало подташнивать.
– Да. Муж живет с другой женщиной.
– Как это? – совершенно искренне не поняла я.
– Так.
– А почему они не развелись?
Андрей пожал плечами, как будто я спросила какую-то глупость.
– А ты не ревнуешь? – опять спросила я, вытаращив глаза.
– Нет, я вообще неревнивый.
Он опять сбегал на кухню. Сделал себе бутерброд с красной рыбой. Передо мной поставил конфетницу. Я смотрела, как он жует, и думала, что красную рыбу в последний раз ела, когда еще папа был жив. Тоже пациент «отблагодарил».
А Андрей спокойно жевал, так, будто рыба – это обычная колбаса.
– Хочешь? – спросил он с набитым ртом, поймав мой взгляд.
– Нет. – Я сглотнула слюну. – Кто играет на пианино?
– Никто, – ответил Андрей. – Ну чего ты такая напряженная? Может, вина?
– Нет.
Он пошел мыть посуду. Я не удержалась, хотя приказывала себе сидеть и не двигаться. Меня съедало любопытство – где они спят, какие стоят фотографии?
Спальня оказалась большой, бордовой и душной. На фотографиях была только Аделаида с плотоядным взглядом и красными губами. На туалетном столике стояла батарея кремов, духов и косметики. Я полоснула взглядом по кремам и внутренне позлорадствовала – от морщин.
Еще одна комната была очень странной. На шкафу сидели куклы – большие, красивые, в нарядных платьях. На стуле валялись вещи Андрея. На столе – явно ученическом – лежали его бумаги и книги. Но шкаф был с большим зеркалом и стеклянными полочками, явно покупался для девочки.
– Это твоя комната? – спросила я, успев подумать, что вопрос звучит очень странно. Как будто я пришла в гости к мальчику и боюсь, что его мама вернется раньше, чем обещала.
– Ну да.
– А почему здесь куклы?
– Здесь дочка Аделаиды жила.
Андрей выдавал информацию очень спокойно, обыденно, даже равнодушно. У меня же глаза ползли на лоб, и я даже усилием воли не могла их вернуть на место.
– Жила? – Я была удивлена.
– Да. Она с отцом осталась. Они так с Адкой решили, – ответил он.
– С кем? – очумело спросила я.
– Аделаидой.
– Ты ее зовешь Адой?
– Ну, это лучше, чем Ида.
– Дети ее зовут Анаконда, – сказала я.
– Знаю, – засмеялся Андрей, – она ужасно злится из-за этой клички.
– Мне кажется, ей подходит, – буркнула я.
– Шурик, ты же добрая, чего ты бурчишь?
Андрей взял меня за руку и начал подтаскивать к диванчику, явно оставшемуся от дочки, про которую никто в школе никогда не слышал.
– Нет, я не могу, – закричала я.
На мое счастье, зазвонил домашний телефон.
Андрей взял трубку.
– Да, нормально, нет, бутер себе сделал, да, пока, – говорил он несколько раздраженно, – ладно, помою… Пока.
В тот момент я почему-то встала на сторону Аделаиды. Он привел домой другую женщину и еще позволяет себе так разговаривать. Я бы начала сюсюкать, оправдываться, либезить…
Потом подумала, что я вообще-то не лучше Андрея. Зачем вообще сюда пришла?
– А ты сюда еще кого-нибудь приводил? Ты уже изменял Аделаиде? Вы с ней давно живете?
– Шурик, ты о чем-то не о том сейчас говоришь… – поморщился он. – Какая разница?
– Ответь мне, пожалуйста.
Он задумался. Я молчала. Видимо, он рассчитывал, что я забыла, о чем спрашивала.
– Да, у меня была женщина. Одна, – ответил он, из чего я заключила, что ее он тоже приводил к Аделаиде.
– Анаконда об этом знала? Догадывалась?
– Мне кажется, нет. Думаю, что нет.
Я покрепче сжала сумку, которую так и не выпустила из рук, и пошла к двери. Андрей не стал меня провожать, и всю дорогу до дома я хлюпала, вытирая слезы.
В понедельник в школе он вел себя как обычно. И Аделаида была такая же, как всегда. Только я стала другая – смотрела на нее и непроизвольно сжимала ладонями голову, которая трещала, раскалываясь от мыслей, которые скакали, мешали, налезали друг на друга. Я ведь видела, в каких тапочках она ходит дома, какого цвета у нее халат. Я, наконец, знала, что у нее есть дочь, о которой она ни разу не заикнулась, словно ее и не было. Я прятала глаза и не могла заставить себя посмотреть на директрису даже тогда, когда она ко мне обращалась. А еще я подумала, что дети – очень мудрые и остроумные создания. Аделаида была Анакондой. Ей подходило ее холодное, шуршащее, смертельное прозвище.
А когда она уволила Галину Викторовну, математичку, которая вечно жаловалась на бросившего ее мужа и детей, я про себя стала называть директрису Адой.
Аделаида уволила ее в один день. Сын Галины Викторовны попался в компании малолетних хулиганов – они разбили стекла в пивном ларьке. Двое из этой компании стояли на учете в детской комнате милиции. Они же и свалили все на сына математички. Мол, он все придумал и организовал – чтобы пивка попить. Милиционеры пришли к Галине Викторовне, когда она жарила котлеты. Забрали сына, а Галина Викторовна, все еще не понимая, что произошло, переживала, что котлеты подгорят. Она всю неделю бегала по участковым. А тут, как назло, контрольные из РОНО, проверки. Мы ее прикрывали как могли, даже я, хотя у нас с ней были напряженные отношения. На Аделаиду тогда что-то нашло – у нее бывали такие периоды, когда она становилась почти невменяемой. Математичку она уволила даже не по собственному желанию, а по статье – за систематические прогулы.
Все понимали, что она такого не переживет – муж ушел к другой, сына вот-вот посадят, денег нет, на работу быстро в середине года не устроишься. И все учителя ходили к директрисе по очереди – просили за Галину Викторовну.
– Сделай что-нибудь, попроси. Она тебе не откажет, – сказала я Андрею.
– Зачем? Не хочу вмешиваться. И не преувеличивай мои возможности, – ответил он брезгливо.
– Пожалуйста, я тебя прошу. Ты ведь понимаешь, что она с такой трудовой никуда не устроится, – уговаривала его я.
– Тебе-то что? Вы с ней даже не общались, – удивился Андрей.
– Ей нужна помощь, вот мне чего.
Я не могла на него смотреть, мне было противно. В глубине души я ждала от него геройского подвига. Мне казалось, что он может уговорить свою любовницу – в постели, где угодно… Я считала, что он просто обязан это сделать. И тогда бы я его уважала, ценила, любила еще больше.
Почему, почему я тогда не прекратила с ним общаться? Ведь уже в то время было понятно, что он способен предать, сдать, слить, не вмешиваться, даже не пытаться – лишь бы ему было хорошо. Головой я все понимала, но пыталась его оправдать, найти объяснение.
– Ты будешь следующей, – сказала мне Галина Викторовна, в последний раз собирая свою грязную сумку-авоську.
– Почему? – ахнула я.
Все, кто был в учительской, опустили глаза и зашуршали в тетрадях и журналах. Математичка не ответила.
Много лет спустя я случайно увидела ее в нашем старом овощном магазине, который давно сменил и название, и ассортимент, но для меня так и остался овощным.
Вот тоже странно. Из нашего района почти все уехали. Соседи у меня поменялись по нескольку раз. Только я жила все в той же квартире, где умерли папа с мамой. И я в ней умру, совершенно точно. На самом деле, если подумать, это очень страшно – жить в квартире, в которой умерли твои близкие, самые близкие люди. И ремонт тут не поможет. Ничего не поможет.
Так вот, я увидела Галину Викторовну. Стояла и боялась подойти. Она была очень старая, совсем седая и беззубая, как будто с момента ее увольнения из школы прошло лет тридцать. И еще она была невероятно худая, с впалыми щеками и пустыми глазницами. Галина Викторовна нервно ковырялась в кошельке. В корзинке лежали бутылка дешевой водки и пакет с подгнившей картошкой.
Я тогда не подошла, чего до сих пор не могу себе простить.
Одиночество… Я совсем одна. Меня не пугают захлестывающая слабость и постепенно наступающая немощь. Раздражает, что не сплю по двое суток и потом хожу вареная, дурная. Пью кофе, заставляю себя съесть шоколадку и на время прихожу в себя, очухиваюсь, как от дурного сна. Но потом, через пару часов, опять проваливаюсь в дремоту, не приносящую ни отдыха, ни сил.
Единственное преимущество моего возраста – нет, даже не возраста, а болезни и перспективы скорой, обещанной врачами смерти – внутренняя свобода. Я могу говорить что хочу, вести себя как хочу. Не быть обязанной, не бояться. Мне не нужно производить впечатление, что-то заслуживать. Я уже НИКОМУ НИЧЕГО НЕ ДОЛЖНА.
Глаза слезятся и совсем не видят. Хожу на ощупь. Вчера не смогла достать банку с мукой. Не дотянулась до полки, а на стул залезть не решилась. Остается надеяться только на Лену. Получается, что она мне нужна.
В последнее время я очень часто стала ловить себя на мысли, что очень устала – жить, есть, спать. Существовать. Мне уже давно пора умереть, а я все живу. Только зачем – не понимаю. Мне не для кого жить. Не для Лены же! Папа жил ради работы, ради меня. Мама тоже. А я? Меня ничего и никто здесь не держит. А я живу, живу, живу. Умирают люди, которые не должны умирать. Не заслужили. А меня как будто наказали.
– Сволочи и эгоисты всегда долго живут, – говорила мама. – И те, кто пережил слишком большое горе и лишения. Организм мобилизуется и готов бороться.
Вот и что мне после этого думать?
Люська, моя близкая подруга. Одна-единственная. Все собиралась про нее рассказать, да сил не было. До сих пор живет, как и я, хотя она мечтала о смерти, просила ее прийти, умоляла забрать ее. Две одинокие никому не нужные бабы. Дышим, ползаем, скоро будем источать старческое зловоние и никак не можем подохнуть.
Люська родила сына почти в сорок четыре года. На нее приходили смотреть целыми медицинскими курсами, как на чудо, точнее, усмешку природы. Люська не должна была родить, а родила. Сына. Я же, по всем статьям готовая к репродукции, осталась бездетной. Люська каждое утро повторяла, как мантру, что должна жить ради сына. Все ради него. Для него.