Я обслуживал английского короля — страница 20 из 36

лу вниз, к тому, кто сначала точно плевок, потом головастик, потом лягушка или жаба, а после уже маленький человек, гомункул, который растет до самого девятого месяца, когда из него уже получается человек, и учение и глядение с необходимостью и закономерностью должны проявиться в новом существе… Лиза, гуляя со мной, все мне выложила и даже держала меня под руку, и я заметил, что когда она косилась на мои светлые волосы, то шагала радостнее, и когда представляла меня своему начальнику отделения, то назвала Дитие, как написано на могиле у моего деда в Цвикове, так я понял, что Лиза тоже хочет прожить здесь девять месяцев и еще год, чтобы подарить рейху чистокровного потомка… Но только я представил, что будущий ребенок получится так же, как когда мы водили корову к быку или козу к общинному козлу, только поглядел на эту аллею постаментов и статуй, сразу понял, что никакого будущего не вижу, а то, что вижу, страшно, маленькое облачко большой грозы, которая обошла меня стороной… Но когда я подумал — и это меня спасло, — что я такой коротышка, что в «Соколе» меня даже не взяли в команду, хотя я крутился на перекладине и кольцах не хуже высоких, когда вспомнил, до чего дошел в отеле «Париж» с той золотой ложечкой, как в меня плевали только за то, что я влюбился в немецкую учительницу физкультуры, а теперь мне подал руку сам начальник благородного национал-социалистского лагеря и я видел, как он смотрел на мои соломенные волосы, как, довольный, засмеялся, будто встретил красивую девушку или выпил ликеру либо водки, которую он любит из всех напитков больше всего, я весь распрямился. Хотя у меня не было жесткого воротничка, но, наверно, впервые у меня было чувство, что не обязательно быть высоким, нужно чувствовать себя высоким, и вот я стал спокойнее смотреть на себя, перестал считать себя недомерком, вечным мальчиком-официантом, которому с первых дней и до конца жизни суждено оставаться маленьким, позволять называть себя Коротышкой и Малышом, выслушивать издевки над своей фамилией Дитя, ведь тут я был герр Дитие, немцы в моем имени не слышали значения «дитя», оно, скорей всего, вообще ни о чем им не говорило, потому здесь я стал уважаемым человеком, хотя бы из-за фамилии Дитие, Лиза говорила, что такой фамилии могут позавидовать и дворяне из Пруссии и Померании, у которых в фамилиях всегда есть отзвук славянского корня, так же как и у меня, фон Дитие, официант в пятом отделении, где за обедом и ужином я обслуживал пять столов, пять немецких беременных девушек, которые, когда захотят, позвонят, чтобы я принес им молоко, стаканы с холодной горной водой, тирольский калач или тарелку с холодным мясом и вообще все, что сегодня в меню…

И только тут я расцвел, я был хорошим официантом в «Тихоте» или в отеле «Париж», но тут я стал просто любимчиком этих беременных немок. Впрочем, так же ко мне относились и барышни в баре отеля «Париж», когда в четверг приходили биржевики в шамбр сепаре… но эти немки, правда и Лиза тоже, они так нежно смотрели на мои волосы, на мой фрак, и Лиза потом добилась, чтобы в воскресенье или по праздникам я подавал блюда с той голубой лентой через грудь и орденом в виде разбрызганного золота с красным камнем посередине и надписью Viribus unitis,[10] потому что только тут я узнал, что и в Эфиопии есть талеры Марии Терезии… Вот так я жил в лесном городке, где из вечера в вечер солдаты всех родов войск набирались силы от добротной еды и разжигали себя специальными винами, рейнскими и мозельскими, тогда как девушки пили стаканами только молоко, и потом из ночи в ночь под научным наблюдением шла случка, и вскоре меня стали называть «официант, который обслуживал эфиопского императора», и я чувствовал себя тут, как в отеле «Париж» пан метрдотель Скршиванек, который обслуживал английского короля, у меня тоже был младший официант, которого я учил, как пан Скршиванек меня, чтобы он угадывал, из каких мест тот или иной солдат, что он скорей всего закажет, мы тоже ставили по десять марок и клали их на столик, и я почти всегда побеждал и каждый раз убеждался, что значит чувство победы, которое определяет все, стоит человеку смалодушничать или позволить себе пасть духом, так и вся жизнь у него пойдет наперекосяк и никогда он не очухается, особенно у себя на родине и в своей среде, где на него смотрят как на коротышку, вечного мальчика на побегушках, каким дома всегда был я, но тут немцы меня уважали и выделяли… И вот после обеда, когда светило солнце, я носил молоко и мороженое, иной раз по заказу стаканы с теплым молоком или чаем в голубые плавательные бассейны, где с распущенными волосами плавали красивые беременные немки, совершенно голые, они считали, что я тоже вроде врача, и мне это нравилось, потому я мог любоваться, как извивались их светлые тела, как раскидывали они руки и ноги, как ритмично для рывка напрягалось все тело, как руки и ноги делали красивые плавательные движения. Но я был влюблен и ходил будто во сне, и меня не так уж волновало их тело, их плывущие волосы, которые, словно светлый соломенный дым, прилипали и тянулись вдоль спины, вытягивались во всю длину при взмахе рукой или ногой, чтобы на минуту замереть, и тогда их кончики закручивались, точно жестяные пластинки жалюзи, и еще прекрасное солнце, синее небо на горизонте, зеленые квадратики кафеля, на которые волны отбрасывали расколотые брызги солнца и воды, бросали будто капли сиропа, и тени, и отражение их тел на стенах и на голубом полу бассейна, и я, когда они подплывали, подтягивали под себя ноги, вставали и стояли так, будто русалки, с грудями и животом, по которому стекала вода, так вот, я подавал им стаканы, они пили или не спеша ели, чтобы опять нырнуть в воду, сложить руки, словно для молитвы, первыми гребками раздвинуть воду и опять плавать, не для себя, а для тех будущих детей, и через несколько месяцев я увидел, но уже в закрытых бассейнах, как плавали не только матери, но и эти крошечные дети, эти трехмесячные груднички уже плавали с женщинами, с матерями, как плавают медвежата с медведицами или тюлени в тот же день, как родились, или утята, едва успев вылупиться. Между тем, я уже понял, что эти женщины, которые тут забеременели и вынашивали в чреве детей и купались, что они считают меня просто слугой, не кем-нибудь, а просто слугой, пусть и во фраке, меня для них даже просто и нет, вроде я какая-то вешалка, потому они и не стеснялись меня. Я был прислугой, кем-то вроде как раньше у королев шуты или карлики, потому что когда они выходили из воды, то оглядывались, не видит ли их кто из-за дощатого забора. Однажды вдруг откуда-то возник пьяный эсэсовец, они запищали, прижали полотенца к животам, прикрыли локтями груди и кинулись к кабинам, но когда я приносил на подносе стаканы, они спокойно стояли голые, болтали, одной рукой держась за стойку, а другой медленно вытирали волосатые золотистые животы, такими свободными, заботливыми движениями, долго протирали между ног и потом половинки задниц, а я стоял как будто столик для посуды, они брали стаканы, отпивали глоток-другой, и я мог сколько угодно сверлить их взглядом, ничем бы я их не взволновал, не встревожил, они все так и вытирали махровыми полотенцами между ног, аккуратно и заботливо, потом поднимали руки и так же тщательно вытирали складки под грудью, и так все время, будто меня тут и не было… но когда однажды в такую минуту пронесся аэроплан, они с криком и смехом влетели в кабины, чтобы через минуту вернуться и опять вытирать между ног, а я все это время стоял и держал поднос с остывающими стаканами… В свободное время я писал Лизе длинные письма, теперь куда-то в Варшаву, которую они уже заняли, потом в Париж, и потом, наверно из-за их побед, и тут распорядок стал посвободнее, они построили за городом какой-то паноптикум, и тир, и карусели, и качели, и вообще все, как бывало на ярмарках в Праге, столько разных аттракционов, как и у нас на ярмарках, у них тоже были щиты с раскрашенными нимфами, и сиренами, и всевозможными аллегорическими женскими фигурами или зверями, и к этим щитам на каруселях и на дверных филенках качелей прикатывали германские полки в рогатых касках, и я по этим картинкам изучал немецкое краеведение, весь год в свободное время я ходил от одного щита к другому и расспрашивал референта по культуре, он радовался и рассказывал, обращался ко мне «mein lieber Herr Ditie»,[11] и так он это Дитие красиво выговаривал, что я снова и снова просил, чтобы он учил меня по этим картинкам и по рельефам славному немецкому прошлому, чтобы и я мог, к примеру, произвести когда-нибудь немецкого ребенка, как мы договорились с Лизой, которая приехала под впечатлением победы над Францией и сказала, что она предлагает мне руку, но мне надо поехать и просить Лизиной руки у ее отца, владельца ресторана «У города Амстердама» в Хебе. Так невероятное стало реальным, мне пришлось согласиться, чтобы меня подвергли осмотру экспертов и эсэсовского военного врача в Верховном суде Хеба, куда я обратился с прошением, которое подал в письменном виде и где написал о прошлом всей моей семьи вплоть до того самого кладбища в Цвикове, где лежит дедушка Иоганн Дитие, со ссылкой на его арийское и германское происхождение, я писал, что покорнейше прошу, для того чтобы я мог по имперским законам жениться на Лизе, Элизабет Папанек, обследовать меня со стороны физической, способен ли я как представитель другой национальности по нюрнбергским законам не только иметь сношения, но и оплодотворить арийскую германскую кровь. И вот в то самое время, когда в Праге специальные команды расстреливали патриотов, так же как и в Брно, и всюду, где суды имели право расстреливать, вот в это время я стоял голый перед врачом, который палочкой приподнимал мою плоть, мне пришлось повернуться, и в трубочку он смотрел мне в отверстие, потом взвесил на руке мои яички и громко диктовал то, что видел, и оценивал, и ощупывал, и осматривал, потом врач попросил, чтобы я занялся онанизмом и принес ему немного семени в целях научного исследования, потому что, как сказал этот врач на том ужасном немецком, на каком говорят в Судетах, который я не понимал, но прекрасно чувствовал, с какой злобой он говорил, что если какой-то засраный чех хочет жениться на немке, так, по крайней мере, его семенная жидкость должна быть в два раза более ценной, чем семя последнего коридорного в последнем отеле города Хеба, еще этот врач добавил, что плевок, который любая немка харкнет мне в глаза, для нее настолько же позорен, насколько для меня этот плевок почетен… И вдруг где-то вдали замаячили передо мной сообщения в газетах, что в тот самый день, когда немцы расстреливали чехов, я играю тут со своей плотью, чтобы ее силой доказать свою пригодность стать мужем немки. Вдруг на меня напал ужас, что там идут казни, а я стою тут перед доктором, зажав плоть в кулаке, и не могу добиться эрекции и выдать ему несколько капель спермы. Потом открылись двери, появился этот доктор с моими бумагами, наверное, только теперь он толком прочел, кто я, потому что любезно спросил: «Herr Ditie, was ist denn los?..»,