Я обслуживал английского короля — страница 9 из 36

стена игрушек, барабанчиков и скакалок, и все так аккуратно расставлено, будто за минуту перед нами тут кто-то все приготовил и ради нас разложил, чтоб мы испугались или умилились… целая избушка с сотнями детских игрушек!.. и вдруг раздался свист, которым шеф вызывает нас к себе, и мы побежали, и помчались, и пустились через луг, мокрый от росы, и один за другим перескочили через забор…

Каждый вечер в отеле «Тихота» был отягощен ожиданием. Никто не приходил, ни одна машина не подъезжала, и все равно наш отель ждал в полной готовности, будто какой-то оркестрион, в который вдруг кто-то бросит монету, и он заиграет, будто оркестр, дирижер поднял палочку, все музыканты сосредоточились и приготовились, но палочка застыла без движения… И мы не смели ни сесть, ни облокотиться, вроде бы что-то поправляя, ни стоять, слегка опершись на сервировочный столик, даже коридорный, и тот в центре освещенного двора, наклонившись вперед над колодой, в одной руке топор, в другой полено, ждал сигнала, чтоб мелодично опустить свой топор, и весь этот отель пришел бы в движение, словно в тире, где натянуты все пружины, но ничего не происходит, чтобы потом вдруг, когда придут гости, зарядят духовое ружье дробинкой, попадут в мишень, в любую картинку, вырезанную и нарисованную на жести и привинченную шурупами, и как только кто-то попадет в черный круг, механизм начнет работать, нынче и завтра, точно так же, как вчера. Еще мне напоминала эта жизнь сказку о Спящей Красавице, все застыли в том положении, в каком застало их проклятие, чтобы от прикосновения волшебной палочки все начатые движения закончить или возникающие — начать. И вот вдали зашумела машина, шеф, сидевший на каталке у окна, дал знак платком, Зденек бросил монету в музыкальный автомат, и тот начал бренчать «Миллионы Арлекина», этот аристон, или оркестрион, шеф велел обложить подушками и войлочными прокладками, так что казалось, будто он играет где-то в другом заведении, и коридорный опустил топор и выглядел усталым, сгорбленным, точно он колол дрова с полдня, и я перекинул салфетку через руку и ждал, кто же будет нашим первым гостем? И вошел генерал в генеральском плаще на красной подкладке, этот, конечно, шьет мундир в той самой фирме, в какой и я свой фрак, но этот генерал был какой-то невеселый, за ним шел его шофер, нес золотую саблю, положил на столик и снова ушел, генерал обошел кабинеты, осмотрел все и потер руки, потом расставил ноги, заложил руки за спину и глядел во двор на нашего коридорного, который там колол дрова, и в это время Зденек принес в серебряном ведерке бутылку сухого шампанского и поставил на обеденный стол устрицы и блюда с креветками и омарами, и когда генерал уселся, Зденек открыл шампанское «Хайнкель троккен», налил бокал, и генерал сказал, вы будете моими гостями, и Зденек поклонился, принес два бокала и налил в них, и генерал поднялся и пристукнул каблуками и крикнул: «Прозит!» и отпил, но чуть-чуть, мы наши бокалы выпили до дна, и генерал загримасничал, и затрясся, и, полный отвращения, проревел: «Фуй тайбл, я не могу этого пить!» И потом положил устрицу на тарелку, поднял голову, и его жадный рот втянул мягкое мясо моллюска, политое лимоном, и будто бы съел с удовольствием, но потом он снова затрясся и зафырчал от отвращения, даже прослезился. И опять взял бокал, допил шампанское и, когда допил, взревел: «Аааа, я этого вообще не могу пить!» И пошел обходить кабинеты, и когда возвращался, брал с приготовленных блюд то кусок креветки, то листик салата, то устрицу, и после каждого раза я путался, потому что генерал плевался и кричал с отвращением: «Фуй тайбл, этого нельзя есть!» И снова возвращался, и подставлял бокал и давал себе налить, и расспрашивал Зденека, а Зденек кланялся и рассказывал о «Вдове Клико» и вообще о шампанском, а в конце Зденек заметил, что он считает лучшим то, которое предложил, «Хайнкель троккен», и генерал, ободренный, выпил, но прыснул шампанским, потом допил, и мы снова отправились осматривать двор, погруженный в темноту, только коридорный и его дрова озарены светом, и стена, целиком закрытая сосновыми поленцами. Шеф ездил неслышно, появится на минутку, поклонится и снова исчезнет, а у генерала настроение улучшалось, словно он переломил свое отвращение к еде и питью и у него разыгрался аппетит. Он перешел на коньяк и выпил целую бутылочку «Арманьяка», и после каждой рюмки морщился, и сыпал ужасные проклятия, и брызгал слюной, перемежая чешский и немецкий: «Diesen Schnaps kann man nicht trinken!»[3] Точно так же с французской кухней, после каждого соуса казалось, что генерала вот-вот вырвет, он клялся, что больше этого соуса в рот не возьмет и ни единого глоточка не сделает, набрасывался на метрдотеля и на меня: «Что вы мне подаете? Отравить меня хотите, мерзавцы, смерти моей хотите!» Но он выпил еще одну бутылку «Арманьяка», и Зденек прочел ему лекцию, почему лучший коньяк называется «Арманьяк» и не коньяк, а бренди, потому что коньяк производят только в той области, которая называется Коньяк, и потому, к примеру, хотя лучший коньяк получают в двух километрах от границы области Коньяк, но его уже не имеют права называть коньяком, а только бренди, и в три часа утра генерал сообщил, что больше он не выдержит, что мы его убили тем, что подали ему яблоко, а он уже съел и выпил столько, этот генерал, что съеденного и выпитого им хватило бы на компанию из пяти человек, но он продолжал охать, мол, организм его ничего не принимает, что у него, наверно, рак или в лучшем случае язва желудка, ни к черту печень и определенно камни в почках, и вот к этому времени он захмелел и вытащил служебный пистолет, расстрелял бокалы, стоявшие на окне, и прострелил окно, тут неслышно подъехал шеф на резиновых колесиках, он смеялся и поздравлял генерала и желал, чтобы на его, шефово, счастье генерал расстрелял хрустальную слезку на венецианской люстре, и еще сказал, что последнее великое достижение, какое он видел, свершилось тут, князь Шварценберк подбросил пятикроновую монету и попал в нее из охотничьего штуцера, когда она почти совсем упала на стол. И шеф отъехал, взял указку и показал царапину над камином, которую оставила пуля, скользнув по серебряной пятикроновой монете. Но генерал специализировался по рюмкам, он стрелял, и никто не огорчался, и когда он прострелил окно и пуля просвистела над согнувшимся коридорным, который все колол дрова, тот только потрогал ухо и продолжал мелодично опускать топор… Потом генерал выпил турецкого кофе и снова клал руку на сердце и утверждал, что такой кофе ему вообще пить нельзя, и выпил еще такого кофе, и потом провозгласил, что вот жареную курицу он бы перед смертью съел с удовольствием… и шеф поклонился, засвистел, через минуту прибежал повар, свеженький и в белом колпаке, и принес целый противень кур, генерал как увидел их, снял мундир, расстегнул рубашку и так печально начал, что ему нельзя есть жареного, потом взял разорвал этого петуха и принялся есть и после каждого глотка жаловался на свое здоровье, ему, мол, нельзя переедать и ничего отвратительнее он в жизни не ел, и Зденек сказал, что в Испании подают к курятине шампанское, что тут подошла бы «Ля Кордова», генерал кивнул и потом пил, и закусывал курицей, и каждый раз ругался и морщился, после каждого глотка и соуса говорил, что diesen Pulard auch diesen Champagner kann man nicht trinken und essen…[4] и в четыре утра, когда уже нажаловался и наякался, вся тяжесть с него будто бы спала, он попросил счет, метрдотель принес, все уже было написано, и он подал этот счет на тарелочке в салфетке, но Зденеку пришлось прочитать все статьи расхода и, главное, назвать все, что генерал съел и выпил… И Зденек называл строчку за строчкой, и генерал улыбался, и с каждой строчкой все больше, пока не засмеялся и не загоготал и не зарадовался совершенно трезвый и здоровый, и кашель у него прошел, счастливый, расправив плечи, он надел мундир и, разрумянившийся, с искрящимися глазами, попросил сделать сверток и для шофера, генерал заплатил шефу тысячекроновыми купюрами, округляя счет до тысячи, видно, тут так было заведено, и потом добавил еще тысячу за стрельбу, за расстрелянный потолок и окно, он спросил шефа: хватит? И шеф кивнул, мол, да. Я получил на чай триста, и генерал накинул на плечи плащ на красной подкладке, взял золотую саблю, вставил монокль, и зазвенели вслед его шпоры, и когда он вот так шел, умел он сапогом так элегантно отбрасывать саблю, чтоб не зацепиться, не упасть…

Этот генерал приехал и на следующий день, но уже не один, а с красивыми барышнями и каким-то толстым поэтом, теперь стрельбы не было, но они ужас как ругались из-за литературы и каких-то поэтических направлений, так брызгали слюной друг другу в лицо, что я думал, генерал застрелит толстого поэта, но они быстро успокоились и начали ссориться из-за какой-то писательницы, о которой все время говорили, что она путает кое-что с чернильницей и забывает, кто куда макал перо и где ее чернила, потом чуть не два часа мусолили какого-то писателя, генерал утверждал, что, если бы этот господин носился со своими текстами так, как он носится с чернильницами своих дам, было бы лучше и для него, и для чешской литературы, а поэт твердил совсем другое, мол, это настоящий писатель, и если после Бога, конечно же, выше всех Шекспир, то после Шекспира — наш писатель, из-за которого они ссорились, и было это прекрасно, потому что шеф, только они приехали, послал за музыкой, и музыка все время для них играла, и они с этими барышнями страшно пили, и генерал не только ругался перед каждым глоточком и каждым кусочком, но и без конца курил, и как зажжет сигарету, закашляется, смотрит на нее и кричит: что за дрянь кладут в эти «египтянки»? Но смолил он так, что окурок светился в полутьме… и музыка играла, а я удивлялся, потому что у этих двух гостей все время на коленях сидели барышни, то и дело они поднимались наверх в номера и возвращались через четверть часа и уж так хохотали, так смеялись, и еще, генерал каждый раз как спускался по лестнице, так держал руку между ягодицами у идущей впереди барышни и жаловался, мол, для него с любовью уже покончено, и потом, что, разве здесь с нами какие-то барышни? Но через четверть часа он поднимался и снова возвращался, и я видел, что барышня благодарна и полна любовью, и все получается так же, как вчера с теми двумя «Арманьяками» и бутылками шампанского «Хайнкель троккен» и «Ля Кордова», и опять они болтали о смерти поэтизма и о новом направлении в сюрреализме, который вступает во вторую фазу, и об искусстве, прислуживающем политике, и об искусстве чистом, и опять так кричали друг на друга, что минула полночь, а этим барышням все время было мало шампанского и мало еды, будто эту еду в них вкладывали и тут же вынимали, такой они чувствовали голод… потом музыканты сказали, что уже все, они должны идти домой, больше играть не могут, тогда поэт взял ножницы и отрезал золотой орден с мундира генерала и бросил музыкантам, и те снова продолжали играть, то ли цыгане, то ли венгры были эти музыканты, и опять генерал пошел с барышней в номер, и опять на лестнице говорил, что ему как мужчине уже капут, через четверть часа он вернулся, а толстый поэт сменил его с той же барышней, и музыканты опять стали складывать инструменты, потому что собирались идти домой, и опять поэт взял ножницы и отрезал еще два ордена и бросил на подносик, и генерал взял ножницы, отрезал оставшиеся награды, тоже бросил на по