Я оглянулся посмотреть — страница 10 из 53

иходя в училище.

В 5-м классе нам с Женей Олешевым дали пионерское поручение придумать от имени класса поздравление директору, у которого случился юбилей.

За день до события нас позвали на репетицию в пионерскую комнату. Мы прочли:

Владимир Константинович, Спасибо вам большое. Вас поздравляет в этот день Училище родное.

Желаем мы вам не болеть, Все время быть веселым И быть счастливей всех людей По городам и селам.

Наслушавшись «капустных» поздравлений, я без труда придумал эти строчки. Стихи произвели фурор. Я был очень польщен, вошел в экстаз и стал так безобразничать, что завуч выгнала меня из пионерской комнаты, а заодно запретила появляться на юбилее. Поздравлять директора пошел один Олешев.

Но пионерская комната запомнилась мне еще по одной причине. Как-то, опять же с Женькой, мы бежали мимо и вдруг обнаружили, что пионерская открыта, но в ней никого нет. В углу стояло знамя дружины, а рядом барабаны и горны. Удержаться от соблазна было невозможно. Женька расставил барабаны, я взял горн, и мы устроили первый в своей жизни джем-сейшн.

Татьяна Пантелеймоновна Маликова, учительница по сольфеджио и гармонии, была одной из немногих выпускниц нашего мужского училища. После войны из-за недостатка мальчиков один раз набрали девочек. Но Маликова вошла в историю и стала достоянием училища, прежде всего как профессионал. При этом она была удивительно кроткого нрава.

Интеллигентная Татьяна Пантелеймоновна обычно комментировала наше разгильдяйство и несобранность тихим ровным голосом:

— Вам жить, вам жить.

Но иногда не выдерживала и она. В такие минуты Татьяна Пантелеймоновна могла долбануть кулаком по роялю и гаркнуть на две октавы ниже, мгновенно приводя класс в чувство, а потом вновь перейти на subito piano (сразу тихо):

— А что вы хотели, серенькие мои?

Натура творческая, Маликова не ограничивала себя пятибалльной системой оценок. Она могла поставить ноль, который мы называли картошкой.

— Ой, корифей, — говорила она, выводя в дневнике картошку, — Ноль без палочки. Вам жить.

Но с большим удовольствием она поощряла наши успехи. Однажды Татьяна Пантелеймоновна предложила разрешить уменьшенный септаккорд таким образом, каким мы еще не проходили.

— Если кому-то удастся это сделать — поставлю шесть, — объявила она торжественно.

Женька Олешев сделал это.

Маликова вывела в его дневнике шестерку, а в скобках написала прописью: «шесть», — на всякий

Поначалу я кое-что понимал в сольфеджио и гармонии. Пока было простое голосоведение, у меня все получалось, но когда мы стали решать сложные гармонические задачи, появились проходящие из аккорда в аккорд ноты, и надо было долго думать, чтобы до чего-то додуматься, тут мне стало абсолютно неинтересно.

Я могу и сегодня написать голосовую партитуру для хора, могу написать хоровое произведение, но расписать партитуру для оркестра — это не ко мне. С годами я стал все меньше радовать Маликову и на ее уроках развлекал себя как мог. Однажды она поймала меня с поличным и записала в дневнике: «На уроке сольфеджио вкушал апельсинчик».

К этому времени я уже понял, что никогда не буду дирижером или хормейстером. Мотивация отсутствовала. В результате и по сольфеджио, и по гармонии на выпускном экзамене я еле-еле наскреб на тройку.

Пожалуй, самым ярким типажом среди учителей был Виктор Борисович Дружинин, преподаватель русского народного музыкального творчества (РНМТ). Мы звали Виктора Борисовича Дровосеком — за невероятно высокий рост, широкий шаг и длинные руки, которые постоянно двигались, как крылья ветряной мельницы. Мы развлекались тем, что, когда он шел по коридору широченными шагами, аккомпанировали его проходу, отбивая по подоконнику марш:

Старый барабанщик, Старый барабанщик, Старый барабанщик крепко спал…

Дровосек смотрел на это снисходительно.

Виктор Борисович учил нас плачам, причитаниям и запевкам. Не было никаких сомнений, что он знает все песни, придуманные когда-либо на Руси. Благодаря Дровосеку я узнал, что истинная русская народная песня совсем не византийско-цыганская «Калинка-малинка», а сложное по мелодическим ходам и темпу произведение.

Трихорд в кварте и трихорд в квинте — основу PH МТ — мы должны были отличать в любых народных произведениях.

И мы отличали. Потом я все забыл, но до сих пор помню:

Ой, сударыня ты моя, матушка,

Пошто рано сгинула.

На кого ты нас грешных, горьких, покинула…

Образ самого Виктора Борисовича Дружинина запомнился лучше его науки.

Дровосек был заядлым курильщиком, и на каждом уроке мы наблюдали его борьбу с самим собой. Дав нам задание, он подходил к окну, через какое-то время открывал форточку, еще через паузу доставал сигарету, долго ее мял и нюхал. Наконец, обращался к нам, чуть заикаясь:

— Если я не п-п-покурю, я умру.

И, не дожидаясь нашей реакции, зажигал сигарету и дымил в форточку.

Натура артистическая, Дровосек даже сбор контрольных работ превращал в инсталляцию. Когда звенел звонок, Дружинин вставал посреди класса, вытягивал вперед руку с огромной пятерней. Мы должны были моментально вложить в его руку листки с контрольной, потому что он начинал считать:

— Ра-аз, д-д-ва, т-т-ри, больше не беру! — И тут же исчезал из класса.


Как-то раз Виктор Борисович, по обыкновению, выставил руку, но не успел и слова молвить, как я выпалил:

— Раз, два, три, больше не беру!

Он взял мой дневник и написал: «Quod licet Jovi, non licet bovi!»

Дома мне перевели: «Что позволено Юпитеру, не позволено быку».

Большинство преподавателей специальных предметов действительно были для нас богами.

Учителя по общеобразовательным предметам им явно проигрывали. Вера Викторовна Земакова с пятого класса преподавала нам историю. Ее предмет я знал плохо, но Земакову волновало не это. Моих родителей Вера Викторовна вызывала в школу, чтобы выпытать, почему я упорно не подчиняюсь общим правилам и на всех обложках пишу «тетрадь Максима Леонидова», когда полагается писать сначала фамилию, а потом имя. Родители не смогли ей ничего объяснить.

Не удалось меня научить и немецкому языку. Ирина Николаевна Степанова была чудная женщина, она, может быть, и знала язык, но говорила, как я позже понял, с чудовищным акцентом, поэтому немецкий вызывал у меня отвращение. Из учебника помню лишь Шрайбикуса — пионерского корреспондента с фотоаппаратом, ручкой и блокнотом. Я с огромным трудом одолевал «внеклассное чтение» — журнал немецких пионеров «Die Trommel» («Барабан»).

За шесть лет изучения иностранного языка мне удалось запомнить две строчки из стихотворения Гейне «Лорелея»:

Ich weiB nicht, was soli es bedeuten,

DaB ich so traurig bin…

И еще несколько фраз: «…Meine Mutter ist die beste… und die schonste Frau der Welt…», «…Die DDR, — что-то там такое… — im Zentrum Europa».

Экзамен по немецкому языку я сдал с трудом.

В середине девяностых мне пришлось сыграть в кино немца. Я только вернулся в Петербург из Израиля, и лучшей кандидатуры на роль фрица в фильме «Дух» найти они не могли. На меня надели белый парик, вставили голубые линзы и сунули текст на немецком языке. Я несколько дней все прилежно учил и довольно много выучил. А что не успел — мне написали огромными буквами на листах картона и держали за камерой, чтобы я мог подглядывать. Получилось довольно органично, хотя в итоге меня все равно озвучивал настоящий немец и на экране я разговаривал смешным тенорком.

Из всех общеобразовательных предметов я больше всего не любил математику, вернее, у меня вообще не было никаких эмоций по ее поводу. Я ровным счетом ничего в ней не понимал. Потребовалось не так много времени, чтобы сделать вывод: я и точные науки — две вещи несовместные.

Любимым предметом помимо музыки у меня была литература. Ее преподавала Анна Александровна Малина. Если бы Ульяну Громову фашисты не замучили и она закончила бы филологический факультет, из нее бы вышла Анна Александровна. Высокая плотная женщина с гладко зачесанными волосами, в очках, с командным голосом. Она всегда ходила в серых костюмах, юбка чуть выше колена, туфли на толстом каблуке. Несмотря на полное отсутствие лиризма во внешнем облике, она любила свой предмет. Ее любовь погубила немало учеников. Анна Александровна считала, что каждый обязан любить литературу, как любит ее она. Со свойственным ей необузданным темпераментом и напором Малина методично и безжалостно пыталась обратить в свою веру всех учеников.

Открывается дверь: портфель летит на стол, потом влетает сама Малина, вся — сгусток энергии, порыв. Разворачивает к себе стул, чтобы спинка была сбоку,

ставит одно колено на стул, снимает очки, закусывает Душку.

Выдерживает паузу. И — начинает!

Незнание наизусть стихотворения «Буря мглою небо кроет» или дат рождения и смерти какого-нибудь писателя Анна Александровна воспринимала как измену Родине и не стеснялась в выражении чувств.

Тетради с проверенными работами она раздавала так, будто совершала акт священного возмездия.

— Единица! — выкрикивала она, и тетрадь летела в лицо «предателю».

Любовь Малиной к своему предмету не была всепоглощающей. Одних писателей она любила, других — нет. Мы сразу понимали, к кому как она относится. Александр Николаевич Островский или Николай Алексеевич Некрасов не входили в круг ее интересов, тем более не жаловала она советскую литературу.

Может быть, поэтому я так до сих пор не прочел «Мать» Максима Горького, как и многие другие произведения советской классики, входящие в школьную программу.

А Льва Николаевича Толстого я прочел с большим удовольствием еще в подростковом возрасте, причем не только «Воскресение» и «Анну Каренину», но и всю эпопею «Война и мир».

По литературе у меня была пятерка. С Анной Александровной мы сошлись на Пушкине. Я всегда любил стихи. Мне доставляло физическое удовольствие читать стихи вслух, того же «Евгения Онегина». Я нутром чувствовал, как гениально поэт подбирает слова, и с удовольствием их воспроизводил. Малина была этим воодушевлена, она тоже любила Пушкина.