Я оглянулся посмотреть — страница 2 из 53

Так папины культурные связи с США прекратились, но Воленз успел сделать нам много хорошего.

В свой последний приезд Лирой привез папе в подарок маленький магнитофон «Studer».

К тому времени у папы уже был магнитофон, правда, советский, самый допотопный. Пластинки мы слушали на радиоле с романтическим названием «Каравелла», которую отец постоянно усовершенствовал, что-то припаивал, чтобы получить псевдостереозвук, пока ее не заменила настоящая стереосистема.

А тут — «Studer»! Когда Олег Каравайчук увидел это заморское чудо, он пришел в такой восторг, что уговорил папу поменять подарок Лироя на стационарный четырехдорожечный магнитофон «Sony». Папа не смог отказать великому композитору. И не прогадал. На «Sony» можно было записывать музыку методом наложения: на две дорожки — гитару, а еще на две — голос.

Начались эксперименты. Я часто наблюдал такую картину: папа и дядя Лева Милиндер вдвоем играли на гитарах, а волшебный «Sony» аккуратно записывал аккомпанемент. Потом гитары уже звучали сами по себе, а папа и Милиндер пели в микрофон:

И рубают финики лопари, А в Сахаре снегу — невпроворот! Это гады-физики на пари Раскрутили шарик наоборот.

Когда с записью было покончено, они с чувством исполненного долга садились к столу, а из магнитофона чудесным образом звучала песня. Первые уроки звукозаписи…

Когда я подрос, источником постоянной радости стал двор. Зимой во дворе заливали горку, над ней болтался одинокий фонарь, призванный продлить короткий день. Фонарь освещал только часть ледяной дорожки, весь остальной мир — сплошная темень.

На этом световом пятне мы и существовали, все в ватных штанах, шапках на резинке, чтобы в уши не задувало, в варежках с ледяной бахромой, тоже на резинке, чтобы не потерялись. Щеки как помидоры.

Нас человек двадцать — от трех до семнадцати лет, — все с фанерками под попу. Друг за другом мы скатываемся с горки, потом еще, еще, еще, до тех пор, пока не раздается откуда-то из другой жизни голос папы:

— Домой!

И тогда ты торопишь очередь, чтобы побыстрее, а потом, уже скатившись, пробегая мимо отца, уже нешевелящимися губами просишь:

— Еще разочек!

И опять — вниз!

А если папа зазевается, то и еще!

С возрастом радости прибавилось. Мы стали прыгать с заснеженных крыш гаражей. К счастью, обошлось без травм.

Чем дольше светило солнце, тем больше времени я проводил во дворе.

Как только таял снег, мы переселялись из двора на набережную Невы или в ближайший от дома сквер.

В сквере был фонтан, где мы летом купались. На дне фонтана иногда можно было отыскать медные монеты. Зачем люди кидали деньги именно в этот фонтан — непонятно, ведь здесь гуляли в основном местные. На кой ляд загадывать вернуться туда, где живешь? А впрочем, нам это было на руку, каждый стремился не просто искупаться, но и найти вожделенную монету.

Кстати, в этом фонтане я получил свою первую серьезную травму. Насмотревшись по телику подвигов Жак-Ива Кусто, я решил вкусить радость ныряльщика, представив себя аквалангистом. Я все сделал правильно. Сел на край чаши, скукожился, как полагается, и кувыркнулся в воду. Почему-то мне казалось, что фонтан очень глубокий, но я был не прав. Дно фонтана угодило мне прямо в лоб. Шишка торчала долго.

Вообще в детстве я постоянно ходил в отметинах своего неуемного темперамента. В очередной раз,


Набережная Невы около нашего дома не была одета в гранит, как в центре, поэтому название «набережная» носила условно, но это делало ее особенно привлекательной для нас. Там мы играли, загорали, рыбачили, представляя себя покорителями дикой природы.

Многие места на берегу Невы имели такой неприглядный вид, что вызывали у нас страх и будили фантазию. Мы придумывали невероятные истории и сами в них верили.

Вот сюда какой-то матрос затащил красивую девушку и долго ее пытал, а она долго кричала. А вот тут затонула баржа, которая везла с Монетного двора пятикопеечные монеты. Ее до сих пор не достали, и когда вырастем, мы обязательно найдем ее — вот денег будет!

А пока все вместе мы каждый день прочесывали прибрежную траву в поисках улик страшных историй, но попадались в основном монетки, стеклышки и окурки. Устав от бесперспективных поисков, мы собирали плоские камушки и играли в «блинчики».

Но однажды удача нам все-таки улыбнулась. На берегу среди кочек мы с товарищем нашли пять рублей — целое состояние по тем временам. Хотя находка была неожиданной, мы потратили ее с умом. Купили по водяному пистолету, поели мороженого, а остальное поровну поделили. Не помню, как друг потратил свою долю, а я купил три банки болгарских голубцов. Не то чтобы я голодал, просто очень любил эти консервы. А дома приличные консервы разве поешь? Одну банку я тут же съел, а остальные закопал. Закопал и забыл где.


Папа очень тяжело переживал уход мамы, поэтому бросился в новую женитьбу как в спасение. Но спасения не вышло. Женщину звали Галина Ивановна, она преподавала английский язык в университете.

Мы никуда не ходили всей семьей — только с папой. Часто вдвоем обедали в столовой рядом с домом.


Название столовой идеально отражало отношение социализма к принятию пищи как к досадной, хотя и необходимой, помехе в работе — «Темп». Мол, быстро поел и — к станку. Эти обеды мне ужасно нравились. Как и папа, я заказывал бульон с ежиками, котлеты и компот.

Галина Ивановна родила папе сына, мы «расширили жилплощадь», переехали в трехкомнатную квартиру на Полтавской улице, в центр. Но их отношения так и не сложились. Папа стал пить.

Время от времени и у нас с Галиной Ивановной возникали конфликты. Конфликты были серьезные. Масла в огонь подливала ее мама, которая вечно была всем недовольна. Она разговаривала сама с собой и твердила, какие все вокруг ужасные. Однажды Галина Ивановна запустила в меня пепельницей. Я, конечно, не был подарком, но пепельница — это как-то чересчур.

Кончилось тем, что папа устроил меня в интернат. На субботу и воскресенье я приезжал домой к отцу, но большой радости мне это не доставляло.

Еще одним местом, где я проводил немало времени с самых ранних лет, был Театр комедии. Николай Павлович был вольнодумно глубокий художник, склонный к парадоксам, он все выворачивал наизнанку, в его театре все было гипертрофированно, краски сгущены, а страсти преувеличены. Акимов был настоящим сказочником.

Мне очень нравилась яркая, нарочитая театральность спектаклей Акимова. Мне до сих пор она нравится, но, к сожалению, сегодня такой эстетики в театре не увидишь. Я обожал Театр комедии и гордился тем, что у папы такая необыкновенная работа.

В театре мне было интересно практически все. Как только я переступал порог служебного входа, сразу чувствовал родные запахи.

Сначала запах буфета — он располагался на первом этаже. Там была самая вкусная еда — сосиски.

Потом запах грима, лака, которым клеили бороды, — это шли актерские грим-уборные, среди них была и папина, которую он делил с дядей Левой Милиндером, дядей Геной Воропаевым, дядей Валерой Никитенко, дядей Левой Лемке.

Когда я встречал папу после спектакля, от него всегда пахло лаком. До сих пор этот запах для меня родной.

У лигнина запаха не было. Лигнина — это тонкая, но довольно шершавая бумага для снятия грима — в театре всегда было достаточно. В те времена всеобщего дефицита на капустниках в Доме актера пели на мотив «Бери шинель, пошли домой» такие строки:

Несет домой пирог пирожник, Несет домой сапог сапожник, Несет асфальт автодорожник. А что артист несет домой?

Подразумевалось, что артист ничего не производит, а следовательно, и красть с рабочего места ему нечего, но это было лукавство. В любом актерском доме был лигнин, который имел в быту самое широкое применение. Лигнин использовали вместо бумажных салфеток и туалетной бумаги, женщинам он заменял гигиенические прокладки.

От грим-уборных рукой подать до сцены, а там уже запах кулис и декораций. Этажом выше — запах свежих опилок, дерева, там были столярные мастерские.

Отдельный мир — это бутафорский цех и самая заветная комната, где хранилось оружие и ордена. Туда меня тоже пускали, правда под присмотром. Впрочем, это мне было на руку, реквизиторы всегда давали мне поиграть пистолетами и шпагами.

Театр комедии был для меня волшебным храмом, и я мог пропадать там целый день. Я дружил с рабочими сцены, бутафорами, костюмерами и, насколько был способен, помогал им в работе — по крайней мере, мне так казалось. И за это они многое мне позволяли.

Меня все любили, и я чувствовал себя в театре вполне раскованно, иногда ставя взрослых в неловкое положение.

У артистки Ольги Порудолинской были усики, которые она тщательно припудривала. В очередную нашу встречу она радостно воскликнула:

— Максимочка, как давно мы с тобой не виделись!

— Да, — согласился я, — у тебя даже усы выросли.

Я не имел в виду ничего плохого, просто констатировал факт.

Впрочем, кое-кто до сих пор вспоминает один мой злонамеренный поступок. На одном спектакле в антракте я забрался на сцену, через занавес показал зрителям фигу и убежал. Легенда гласит, что, на мою беду, в зале оказался сам Николай Павлович Акимов. Мастер был так взбешен, что бросился меня догонять. Конечно же, не догнал, но отдал распоряжение найти негодника и наказать.

Я не помню ни этого случая, ни наказания.

Но помню другую историю, которая повергла меня в настоящий ужас. Как-то в коридоре я один на один столкнулся с огромным пиратом. У пирата был страшный крючковатый нос и большая черная борода. Я заорал.

Пират бросился ко мне и стал успокаивать:

— Ты что, Максимка? Это же я — дядя Паша!

Я прекрасно знал, что актеры переодеваются, когда выходят на сцену, но пират поразил меня в самое сердце. Я любил дядю Пашу Панкова, он был очень добрый, а этот — в турецком тюрбане и халате до пят, поверх которого висел кинжал, был ужасно злой. И я заорал еще громче. Только когда меня напоили газировкой, я немного успокоился.