Я оглянулся посмотреть — страница 21 из 53

Берите тухлые, от гнили пухлые,

В конце концов, ведь можно жрать и их.

Есть квас разбавленный, брикет раздавленный, Есть яйца битые, а для своих — Вино искристое, икра зернистая, Хоть райских яблок можем предложить. Есть куры финские, сардельки римские. Чего греха таить, здесь можно жить…

Один раз курсу Кацмана доверили выступить на празднике Дзержинского райкома партии, который проходил в Доме кино. Какую ерунду мы мололи со сцены, я уже не помню, зато хорошо запомнил буфет. В Дом кино мы ходили часто и, что почем в этом буфете, знали прекрасно. Но для партийцев все отпускалось по другим ценам. Бутерброд с икрой, который обычно стоил 6 рублей, в тот вечер можно было купить за 17 копеек. Мы сразу почувствовали легкость номенклатурно-партийного бытия.

Впечатления были настолько яркие, что мы долго обсуждали эту историю. Мастера внимательно нас слушали, но никогда не читали обличительных лекций. Все разговоры были только по делу.

Когда мы начали репетировать «Братьев Карамазовых», волей-неволей пришлось погружаться в историю. Много говорили о переломе, который произошел в российской жизни в конце XIX века, когда из искреннего желания сделать жизнь лучше стала зарождаться бесовщина, приведшая к революции и террору Достоевский оставлял открытым вопрос, что станет с Алешей дальше, ведь в «Бесах» нежные одухотворенные мальчики, вступив на путь борьбы со злом, становятся чудовищами.

Обсуждая ситуацию «Братьев Карамазовых», мы касались и наших дней. В 1980-е было понятно, что это уже не та страшная сила, которая не считала жертв в стремлении к всеобщему счастью. Сила была на исходе. Не проходило дня без нового анекдота о советской власти, без шуток сатириков и песен Высоцкого. Система ветшала, но мы не догадывались, что она рухнет так скоро.

Нас не пускали в ленинградские театры — только в БДТ, к Товстоногову, да и то не на все спектакли. Лев Абрамович не хотел, чтобы мы смотрели и его постановки, которыми он сам был недоволен, ему было тяжело добиваться своего с чужими актерами.

В основном, по мнению педагогов, на ленинградской сцене царила пошлость. Под пошлостью они понимали безответственность, неуважение к тексту автора, отсутствие режиссерской мысли. Находки режиссера ограничивались световым и музыкальным решением спектакля, в нем не было конфликта, не было действия как такового, актеры лишь с более или менее правдоподобной интонацией произносили авторский текст.

— Мне неинтересно смотреть, как Тютькин играет жлоба, потому что он сам жлоб, здесь нет искусства, это только кривляние, — объяснял Кацман. — Когда Аркадий Райкин играет жлоба — это искусство, потому что я вижу, что сам артист не такой, он играет свой взгляд на этого жлоба.

Аркадий Иосифович и Лев Абрамович не были диссидентами, но они создали абсолютно антисоветскую систему обучения. Русский театр — это театр психологический, правдивый разговор о человеческой душе. В советское время открывать душу было опасно, сейчас — немодно.

В мастерской Кацмана открытость оберегалась, пестовалась. Нас учили в любых обстоятельствах оставаться людьми. Окружающий мир — это окружающий мир, а твоя душа — это твоя душа. И не дай свою душу испоганить, будь человеком, радуйся жизни. Кацман утверждал: сердце — вот инструмент актера, вот его главный мускул, тренируйте его.

Все четыре года, изо дня в день, помимо профессии, нас учили серьезно относиться к делу и добиваться результата, а когда научили, то оказалось, что в этом и есть гражданская позиция. Я и сейчас считаю: если ты ответственен перед собой и семьей, ты выполняешь гражданский долг.

Нравственные навыки давались нам с не меньшим трудом, чем профессиональные. Часто, выведенный из себя нашим обалдуйством, Аркадий Иосифович начинал выскакивать из кресла, причмокивая:

— Что он играет? При чем тут это? Я прерву.

Но Додин спокойно отвечал:

— Не надо.

Кацман на время успокаивался, но потом опять начинал выскакивать, тогда Лев Абрамович и Валерий Николаевич удерживали его в кресле с двух сторон.

— Что вы себе позволяете? Отпустите меня, я взрослый человек, — пробовал сопротивляться Аркадий Иосифович, но безрезультатно.

Вообще в спорах Кацмана и Додина, которые случались, но исключительно по творческим вопросам, как правило, верх одерживал Лев Абрамович.

Кацман объясняет студенту какую-то сцену. Додин молча наблюдает и вдруг его прорывает:

— Нет, Аркадий Иосифович. Я категорически не согласен. Эта сцена должна быть разобрана не так.

И начинает объяснять свое видение.

— Лева, что ты говоришь?

«Лева» и «ты» случалось в редких случаях и указывало на то, что Кацман начинает закипать, но Додин непреклонен.

Аркадий Иосифович уже не сдерживает эмоций и приводит последний аргумент:

— Кто руководит курсом — я или вы?

Лев Абрамович спокойно поправляет:

— Мы.

И продолжает настаивать на своем.

Доходило до того, что один из них хлопал дверью и уходил, но на следующий день оба вели себя так, будто не было никакого инцидента.

Мы тоже спорили с педагогами, горячо отстаивали свою точку зрения, это не только не возбранялось, а поощрялось.

Ощущение, что мы делаем одно общее дело на равных, никогда не покидало нас. Доверие было абсолютное, поэтому все, что они говорили, запоминалось и ложилось на сердце.

— Вы должны быть приветливы со всеми, — призывал Аркадий Иосифович. — Вас должны любить все — от декана до вахтерши.

Этот призыв педагога, как и многое другое, я взял на вооружение в «Секрете».

Наш курс выделялся на общем институтском фоне именно позитивом. Мы были веселы, как все молодые, но благодаря Кацману это было не бездумное веселье, а заразительное озорство, которое никого не оставляло равнодушным.

Мудрое веселье, которое декларировал Аркадий Иосифович, мы демонстрировали на различных юбилеях. Это был еще один вид тренинга.

Выступления готовил с нами Валерий Николаевич.

Юбилей Федора Александровича Абрамова отмечали очень широко в мраморном зале Дома писателей на улице Воинова, теперь уже сгоревшего. Мы выносили водку, огурцы и пели на мотив «Последний бой — он трудный самый» Михаила Ножкина:

Поставьте водки и огурцов,

И мы сыграем «Дом» спонтанно. Ведь мы такие молодцы, Давайте чокнемся, Абрамов!

Нас всегда встречали очень тепло, прощали панибратство. Хотя я уже тогда понимал, что в этом было что-то неправильное, ритуальное. Мы были как пионеры на партийном съезде.

К юбилею Аркадия Райкина курс готовился долго и серьезно, но в последний момент кто-то в чем-то провинился, и нас на юбилей не пустили. Успех достался курсу Игоря Горбачева, они и представили наше приветствие.

А вот поздравлять первокурсников нам никто запретить не мог. И тут мы отводили душу.

Время мчится — просто жуть.

Мы едва успели Попытаться вникнуть в суть В нашем трудном деле. Время мчится, но оно Все же в нашей власти, Счетчик уж включен давно, Как сказал наш мастер.

Надо, чтоб ученья срок Не был бы мурою, Как другой наш педагог Говорит порою, Чтобы тяжкий круг забот Лег на ваши плечи, Чтобы вас всегда хвалил Педагог по речи…

В начале первого курса нас повезли в Царскосельский лицей. Для педагогов было важно показать нам непререкаемый пример для подражания. Пушкин, Горчаков, Кюхельбекер, Дельвиг — все они стали гордостью России неслучайно. Они готовили себя к служению высоким целям, уже в отрочестве прочувствовали суть слов «предназначение», «долг», «братство», «любовь» — они ими жили. Духовно объединенное сообщество — этого же добивались и от нас.

На первом курсе разговор о лицеистах возникал часто.

Выдавливать из себя жлоба помогала и Чаша. Во время посиделок мы откупоривали шампанское, выливали в хрустальную чашу, пускали по кругу, и каждый должен был сказать тост, высказаться о самом важном, наболевшем. Последними говорили мастера, что-то принималось педагогами, что-то — нет.

Первое время на Чаше многие отмалчивались или отделывались дежурными фразами, хотя прекрасно понимали, что этот номер так просто не пройдет. И меня поначалу эта затея очень раздражала, а потом понравилась и нравится до сих пор. Поговорить искренне — это замечательно, и не только для актера, для любого человека.

Постепенно мы втянулись, стали открываться и точно формулировать самое сокровенное. Шаг за шагом мы пробирались к самим себе.

Чаша. Сентябрь 1981 года.

Селезнева:

— За встречу, за трепет, за то, чтобы нам хотелось плакать и смеяться.

Морозов:

— За встречу, за искусство, которое необходимо, которое очищает.

Лялейките:

— За силу, волю и стихи.

Рубин:

— За Beatles, и чтобы нас так же вспоминали, как о них сейчас, спустя 20 лет.

Коваль:

— За то, чтобы душа всегда болела о том, что ты говоришь.

Кондулайнен:

— За то, что я снова здесь, вместе — иначе очень страшно.

Калинин:

— За общее дело, которое объединяет.

Леонидов:

— Хочется, чтобы никогда не хотелось казаться другим, но быть самим собой, говорить, что хочется, что наболело.

Осипчук:

— За тот год, который так много дал. За нити, которые нас связывают.

Рассказова:

— Я приехала в Коми и была чужая, мне казалось, что это правда, а в аудитории фальшь, сегодня мне показалось иначе. За это.

Галендеев:

— За невиданные перемены, за неслыханные мятежи (особенно в 51-й). В нас есть гадости, а в них, гадких со стороны, есть хорошее — ищите.

Додин:

— Верить в лучшее, сталкиваясь с ужасающим.

Кацман:

— За исповедь, за доверие, за желание быть лучше и добрее, за того, кто рядом.

Мы не выходили из 51-й аудитории сутками. Было лишь одно неудобство — на курсе действовал тотальный запрет на курение. Студенты, по мнению мастеров, должны были беречь голосовые связки, особенно девочки.

После очередного инфаркта Кацман, наконец, бросил курить, и, чтобы не отравлять, в его присутствии не курили и остальные педагоги. Больше других страдал Лев Абрамович. Он сидел на мастерстве и грыз спички, к концу занятий перед ним вырастала огромная гора изгрызанных спичек.