Бухгольц казался мне человеком необыкновенным. В нем все было необычно, в этом типичном представителе летной романтики тридцатых годов.
Мы вскоре очень подружились, и часто после работы сидели на ящиках у самой реки и подолгу разговаривали на самые разные темы.
— Долго спишь, — кричал Бухгольц, встречая меня на набережной, когда я приходил позже него.
— В век высоких скоростей долго спать нельзя. Вот так и случится — опоздаешь, а я улечу без тебя на другую планету…
Он мечтал облететь вокруг Земли без посадки. Любил на эту тему разговаривать. Тут глаза его загорались, голос становился звонче, движения — острее и порывистее. Я любил его в эти минуты как родного и думал о том, что, может быть, еще не поздно переучиться на летчика, чтобы быть таким, как Бухгольц…
Однажды он вдруг совсем неожиданно спросил меня:
— Скажи-ка мне, ты случайно не из Саратова? Выговор у тебя на наш похож!
Так я узнал, что он мой земляк — волжанин. Мне еще ближе и роднее стал этот мужественный, жизнерадостный человек, годившийся мне в отцы.
Так день за днем на берегу у Крымского моста обрастал деталями остов амфибии. И, наконец, когда гидросамолет был собран и спущен на воду, я надел парашют, оказавшийся страшно неудобным, залез в переднюю кабину, где должен помещаться летнаб (летчик-наблюдатель), и спросил Бухгольца:
— А как раскрывать парашют?
— Зажмурь покрепче глаза, крикни «мама!», потом досчитай до пяти и дерни за это кольцо!
— А когда прыгать??
— Когда увидишь, что меня в самолете уже нет, — смеясь, ответил Бухгольц.
Установив штатив с камерой, я с трудом втиснулся вместе с парашютом на узкое сиденье летчика-наблюдателя. При всем желании я не смог бы самостоятельно вылезти из кабины для прыжка с гидроплана, даже если бы он загорелся в воздухе. В случае аварии мне действительно оставалось только зажмуриться и кричать «мама!».
Гидросамолет дернулся, меня окатило холодной струей воздуха и не менее холодными струйками воды. Но волнение было так велико, что даже студеная вода не смогла охладить мой пыл.
Пропеллер засверкал и погнал в лицо густую терпкую смесь бензина и эфира. Свежий и упругий ветер, напоенный новыми, незнакомыми запахами, сразу же опьянил и закружил голову.
Когда гидросамолет вышел на редан и понесся с необычной для меня скоростью, я приступил к съемке. Крутить ручку аппарата было трудно. Ветер бил тугой струей и мешал мне работать.
Мы стартовали от Крымского моста справа. Там, где теперь поднялись кварталы высоких домов, беспорядочно громоздились темные склады, берег был грязный, заваленный. Слева, на глинистом откосе, зеленели деревья Нескучного сада.
Берега Москвы-реки поплыли, удаляясь в сторону. В сознании мелькнула мысль: как хорошо, спокойно там, внизу, в Нескучном… Но острота и новизна впечатлений скоро заслонили волнения и тревоги. Я углубился в работу и совсем перестал обращать внимание на то, что мы висим над водой, и что положение наше не очень-то устойчиво и надежно.
И вдруг прямо на нас стремительно понесся Окружной мост. Казалось, что самолет ни за что не перелетит через него и неминуемо врежется в стальные переплеты. «Хоть бы он совсем не поднялся, — подумал я, — тогда бы мы проскочили под мостом, словно на глиссере…» Перед самой аркой Бухгольц рванул машину вверх, и мост провалился и уплыл назад.
Мы летим над Москвой. Я был счастлив — это была моя первая съемка Москвы с воздуха.
До меня Москву с воздуха снимал в 1917 году оператор Франциссон с самолета французской фирмы «Фарман». Съемка была неудачной — при посадке самолет разбился, оператор погиб, а летчик Валентей, пилотировавший самолет, ранен. Интересно, что после этого он больше не летал, а изучил операторское мастерство и стал оператором.
В 1924 году Москву с самолета снимал оператор П. В. Ермолов — в день похорон В. И. Ленина.
Может быть, были и другие случаи съемок столицы с воздуха. Тогда я об этом не думал.
Крутить ручку аппарата было вначале так трудно, что рука деревенела, и приходилось часто отдыхать.
Но вскоре я освоился и нашел удобное положение: под углом к напору воздуха — так, чтобы ветер не раздувал веки глаз и не залезал в рот, мешая дышать.
Волновала мысль, что я снимаю необыкновенные по красоте кадры. Москва с птичьего полета — как здорово! Я чувствовал себя уже настолько свободно, что жестом руки попросил Бухгольца пролететь над четырьмя кирпичными трубами около фабрики «Красный Октябрь». Тогда эти трубы были намного выше теперешних. Во время Отечественной войны их для маскировки изрядно подрезали. Мы пронеслись на крутом вираже совсем низко, и я заглянул в черные жерла труб.
Ура! Москва подо мною!
Полыхнул, обжег золотым пламенем внизу купол храма Христа Спасителя. Какой он отсюда маленький, а ведь громадина…
Я снимал, пока не кончилась пленка.
— Конец, — показал я, скрестив руки. Бухгольц понял меня и занялся проверкой летных качеств самолета, а я восхищенно смотрел на город и старался узнать знакомые улицы, площади, дома. Неужели город такой огромный?
Вдруг самолет резко толкнуло в сторону. В гуле мотора послышался какой-то посторонний звенящий звук, и с левого крыла сорвался и полетел вниз, сверкая на солнце, кусок обшивки элерона. Машина круто скользнула на крыло и пошла на посадку. Я оглянулся и увидел серьезное, суровое лицо Бухгольца. Он даже не взглянул в мою сторону. Я понял, что с самолетом неладно, что мы, резко теряя высоту, круто идем на Каменный мост.
Но вот звенящий звук в моторе неожиданно прекратился, и машина стала выравниваться. Под нами, совсем рядом, промелькнул Крымский мост. Внизу на мосту ломовая лошадь встала на дыбы. Не успел я отвести от нее взгляд, как по глазам больно хлестнула вода, и я невольно зажмурился.
Несколько сильных толчков чуть не выбросили меня из кабины. Если бы не парашют, плотно прижавший меня к борту люка, я бы выскочил из самолета, как из седла строптивой кобылы.
Мокрый, но радостный, спрыгнул я на землю. В аппарате была вода, но до кассеты и пленки она не достала.
— Легкая рука у тебя, дорогой, — сказал Бухгольц. — Всегда буду рад летать с тобой. — Положил мне на плечи тяжелые, жилистые руки, заглянул в глаза и дотронулся своим горячим лбом до моего. — Тебе повезло, мальчик! Будешь долго-долго жить!..
Он глубоко вздохнул и крепко пожал мне руку:
— Ну, на сегодня хватит!
Еще два раза забирались мы с ним в московское небо, и каждый раз я ни на секунду не жалел о том, что на земле спокойнее и безопаснее. Я безгранично верил этому человеку и, не задумываясь, доверил ему свою жизнь.
Он был моим земляком — волжанином и погиб при посадке гидросамолета на Волге. Из экипажа уцелел только один штурман по фамилии Падалко, с которым я встретился спустя несколько лет, во время спасения челюскинцев. От него и узнал о гибели Бухгольца — одного из замечательных летчиков-испытателей, одного из лучших людей, с которыми свела меня жизнь.
АНТИХРИСТ
Москва, осень — зима 1931 года
Да будет сей храм во все грядущие роды памятником милосердного Промысла Божия о возлюбленном Отечестве нашем в годину тяжкого испытания, памятником мира после жестокой брани, предпринятой… не для завоеваний, но для защиты Отечества от угрожающего завоевателя…
…Первый раз я увидел вдали сияющий, как солнце, золотой купол — задолго до появления Москвы, куда я ехал на поезде сдавать экзамен в ГТК.
— Храм Христа Спасителя! — сказала пожилая женщина, стоявшая рядом у окна, и перекрестилась.
Храм доминировал над городом и вместе с Иваном Великим создавал главный силуэт Москвы.
Потом, в дни летних каникул, мы часто проводили время под его притягательной сенью. Это было любимое место прогулок, встреч и свиданий москвичей. При съемках фильма об испытании Бухгольца он случайно попал в кадр, а потом мне удалось через поплавок амфибии снять с воздуха далеко внизу на берегу Москвы-реки храм Христа.
В конце лета меня вызвал Виктор Соломонович Иосилевич.
— Я решил тебе, Микоша, доверить очень серьезную работу. Только будет лучше, если об этом меньше болтать. Понял? Есть указание свыше! — И он поднял выше головы указательный палец. Посмотрев очень пристально мне в глаза, сказал: — Есть указание — снести храм Христа! Будешь снимать.
Мне показалось, что он сам не верит в это «указание». Я, сам не знаю почему, вдруг задал ему вопрос:
— А что, Исаакий в Ленинграде тоже будут сносить?
— Не думаю. Впрочем, не знаю… Не знаю… Так вот, с завтрашнего дня ты будешь вести наблюдение за его разборкой, снимая, как можно подробнее и детальнее всю работу с ограждения его до самого конца, понял? «Патронов не жалеть», как понимаешь, — это надолго и всерьез, я на тебя надеюсь! Ни пуха!
К черту я его, конечно, не послал — слишком был молод, а задуматься над таким заданием у меня просто не было времени. Надо было готовиться — на завтра была назначена съемка. В первом отделе студии с меня потребовали подписку о неразглашении того, что я буду снимать, и выдали пропуск на территорию храма.
Поздно вечером я пришел домой на Ленинградское шоссе, куда зимой из Саратова перебралась мама, — в маленькую комнатку, которую для нас сняла мамина сестра Каля. Скрыть от мамы то, что мне предстояло наутро, я просто не мог! Мама, конечно, не поверила.
— Если ты шутишь, то я не люблю таких шуток! — сказала она строго.
— Я не шучу, мама!
— Этого не может быть! Во-первых, это произведение искусства, он украшает нашу Москву — сияет над ней, как солнышко. Какой красоты в нем мраморные скульптуры, золотые оклады, иконы, фрески на стенах. Их же писали лучшие художники — Суриков, Крамской, Верещагин, Семирадский, Маковский… И скульптуры Клодта… В галереях под храмом находится мраморная летопись побед в Отечест