Я останавливаю время — страница 13 из 60

венной войне. Там же все имена героев написаны — каждого! Ведь в честь победы русского оружия и был воздвигнут храм Христа Спасителя. Мы все на него деньги жертвовали — по всей Руси — от нищих до господ… Упаси бог! — Мама разволновалась и замолчала. Потом взяла себя в руки и сказала: — Сам Господь Бог не позволит совершить такое кощунственное злодеяние против всего русского народа, построившего этот храм…

Я промолчал. Не стал расстраивать маму, все равно она не может в это поверить. А утром уже снимал, как вокруг храма возводили высокий глухой забор. Я снял первые две доски этого забора, которые перекрестили, как бы поставили крест на этом памятнике в честь русского оружия. Перед храмом была огромная клумба роскошных астр. Она первая была втоптана в грязь. С нее и началось нападение на сам храм Христа Спасителя.

Первые минуты я даже не мог снимать. Все было настолько чудовищным, что я в изумлении стоял перед камерой и не верил глазам своим. Получая задание, я, конечно же, не предполагал, что мне предстоит пережить и перечувствовать.

Когда Иосилевич сказал: «Будешь снимать снос храма Христа Спасителя», — я воспринял это просто как информацию об очередной съемке. Я не мог предположить, что все, что я буду снимать, будет врезаться в мою душу, в мое сердце, как отвратительный ржавый нож, будет терзать меня и долго саднить и кровоточить болью уже после того, когда храма не станет. Всю оставшуюся жизнь…

До сих пор я так и не понял, чей приказ я выполнял? Тех, кто отдал «указание» снести храм? Тогда зачем им, окружившим свое варварское деяние высоким забором, это тщательное, душераздирающее киносвидетельство? Ну, решили снести — и снесли себе, и забыли. Но класть в спецхран киноархива это чудовищное обвинение себе — за гранью всякой логики…

Или… Или это Иосилевич, рискуя вся и всем, взял на себя решение оставить это свидетельство для будущих поколений?… Поэтому и — «помалкивай» (он знал, что, дав слово, я его сдержу). Но чем и как тогда оправдал он мои съемки перед теми, кто обязан был «все видеть и все слышать»? Каждую снятую кассету у меня забирал «человек с Лубянки», и я даже не касался своего материала и не видел его ни на пленке, ни на экране. Увидел только спустя шестьдесят лет, когда пленку рассекретили и она попала на телеэкран.

Тогда все, что я должен был снимать, было как страшный сон, от которого хочешь проснуться и не можешь…

Через широко распахнутые бронзовые двери не выносили, а выволакивали с петлями на шее чудесные мраморные творения. Их просто сбрасывали за землю, в грязь. Отлетали руки, головы, крылья ангелов, раскалывались мраморные горельефы, порфирные колонны дробились отбойными молотками… Стаскивались стальными тросами при помощи мощных тракторов золотые кресты с малых куполов. Погибали уникальные живописные росписи на стенах собора. Рушилась отбойными молотками привезенная из Бельгии и Италии бесценная облицовка стен.

Наконец, взяв себя в руки, стиснув зубы, я начал снимать.

Все время, весь день, пока я снимал, меня ни на минуту не покидало чувство горечи, жалости и страшной обиды. Но на кого? Я не знал. Было еще и горькое умолчание дома — ни я, ни мама больше о храме не говорили. Но это умолчание было умолчанием отчужденности, которой у меня с мамой никогда не было ни до, ни после.

Изо дня в день, как муравьи, копошились, облепив несчастный собор, военизированные отряды… За строительную ограду пускали только с особым пропуском. Я и мой ассистент Марк Хатаевич перед получением пропуска заполнили длинную анкету с перечислением всех родственников, живых и умерших.

Красивейший парк перед храмом моментально превратился в строительную площадку — с поваленными и вырванными с корнем деревьями, изрубленной гусеницами тракторов сиренью и втоптанными в грязь розами.

Шло время, оголились от золота купола, потеряли живописную роспись стены. В пустые провалы огромных окон врывался холодный со снегом ветер. Рабочие и солдаты в буденовках начали вгрызаться в трехметровые стены. Но стены оказали упорное сопротивление. Ломались отбойные молотки… Ни ломы, ни тяжелые кувалды, ни огромные стальные зубила не могли преодолеть сопротивление камня. Храм был сложен из огромных плит песчаника, которые при кладке заливались вместо цемента расплавленным свинцом. Почти всю зиму работали рабочие и военные — и ничего не могли сделать со стенами. Они не поддавались. Тогда пришел приказ. Мне сказал под большим секретом симпатичный инженер:

— Сталин был возмущен нашим бессилием и приказал взорвать собор.

Только сила огромного взрыва 5 декабря 1931 года окончательно уничтожила храм Христа Спасителя, превратив его в огромную груду развалин. В храме Христа мог свободно поместиться собор с колокольней Ивана Великого, так он был грандиозен…

Мама долго плакала по ночам. Молчала о храме. Только раз сказала:

— Господь не простит нам содеянного!

— Почему нам?

— А кому же? Всем нам… Человек должен строить… А разрушать — это дело Антихриста… Мы же все как один деньги отдавали на него, что же все как один и спасти не могли?..

Я не верил в Бога. Но тоже долго просыпался по ночам от кошмаров.

В одну из ночей даже увидел в руинах свой дом — все Ленинградское шоссе, на котором мы жили. Это было так страшно, что я никому — даже маме не рассказал об этом…

Но время шло и затягивало все тонкой, хрупкой вуалью забвения. Работы было много, и я кидался в работу, как в теплые, желанные, все лечащие волны моря…

Старался забыть боль тех съемок, боль того сна… Я не верил в Бога. Я верил в Него.



ЕЩЕ ОДНА СЪЕМКА

Москва, октябрь 1932 года

Бал — маскарад. Век — волкодав,

Так затверди ж назубок:

Шапку в рукав… Шапкой в рукав —

И да хранит тебя Бог!

Осип Мандельштам



Шел второй год моего операторства. Я снимал много, взахлеб, получая ни с чем не сравнимое удовольствие от каждой съемки. Я снимал Москву, Ленинград, ездил в командировки по стране, снимал маневры Черноморского флота, весеннюю посевную, начало навигации на Москве-реке, рыбаков на Волге, первую олимпиаду РККА, визит в СССР Анри Барбюса, руководителей партии, Москвы, страны. И все это за один год работы на хронике. Я был счастлив. Но что-то неосознанное мешало полноте моего счастья, тревожило, пугало.

…Ночью в комнате была страшная духота. Я никак не мог заснуть. На часах было около двух. Вышел на балкон — в доме напротив у парадного стоял «черный ворон». Военные в форме НКВД выводили двоих — мужчину и женщину. Рядом стоял наш домоуправ. «Это тоже враги народа?» — подумал я, и в тот же момент у меня зашевелилось сомнение — сколько же их? Долго я не мог заснуть, представляя себе, что с ними будут делать на Лубянке. Было гадко, не по себе.

Праздничным октябрьским утром, развернув «Известия», прочел: «Не дадим врагам народа повернуть вспять колесо истории!»

— Боже мой! Сколько же у нас их развелось, врагов народа? — причитала мама, читая газету. — Живем хорошо! Все у нас есть, и чего им надо? Врагам этим! Будь они прокляты! Прости меня, Боже!

А ровно в десять я снова снимал Сталина на высокой трибуне Мавзолея. Сталин был красив и царствен. Позже, когда я увидел его совсем близко, я не мог понять, как этот маленький, низкорослый человек, с изъеденным оспой лицом, мог производить такое впечатление? Что за странное искажение сознания, восприятия срабатывало на расстоянии — даже на небольшом?

Парады Первомайские, Октябрьские, Физкультурные, Авиационные. И всюду Он. Единственный. Только Он. И никто другой. Снимая крупные планы, я видел глаза, выражавшие преданность и обожание. А Он стоял над ними, проходящими внизу, как царь, римский император, монарх. «Не может быть, чтобы от Него исходили все эти аресты и расстрелы. От Него просто скрывают…» — думал я, стоя на своей «точке» у Мавзолея.

Было пасмурно и довольно холодно. Шел редкий снег. Я стоял с кинокамерой на широком деревянном кубе у правого крыла Мавзолея и снимал проходящую демонстрацию.

На кого бы я не направлял телеобъектив, выхватывая из людской массы крупные планы, — лица поражали меня своей эмоциональностью. Люди будто пьянели от одного только облика вождя. Через небольшие промежутки времени вся эта масса людей по команде диктора-оратора у микрофона, который выкрикивал лозунги с нижней угловой трибуны Мавзолея, кричала в упоении, громко, на всю площадь — «Ура!».

Неожиданно меня поманил с куба вниз «товарищ в штатском». Я знал, что он из Его охраны. Слезая с куба, я вдруг поймал себя на том, что у меня тревожно забилось сердце.

— Где ваша шапка? Немедленно наденьте ее! — грозно, но тихо, чтобы не привлекать постороннего внимания, скомандовал он.

— У меня нет шапки, я зимой хожу без шапки!

— Тогда немедленно с площадки, и чтобы духу твоего здесь не было!

— Почему? Чем я провинился?

— А сам не можешь сообразить?

— Нет!

— Привлекаешь на себя внимание демонстрантов. Вместо вождя на тебя все пялят глаза. Такая холодина, снег идет, а ты герой, с голой башкой у всех на виду!

Наш тихий разговор услышал мой ассистент и дал мне свою шапку, а сам спрятался от холода в кубе, накрыв голову перезарядным мешком.

— Если еще раз увижу без головного убора — пеняй на себя, — пригрозил «товарищ в штатском» и что-то записал в книжечку.

Состояние сделалось омерзительным. Я чувствовал себя то ли без вины виноватым, то ли преступником. Несколько дней уговаривал себя, что сам виноват: на такую съемку надо собираться с головой. Ведь мне снимать Самого! Впрочем, нам не такое еще «доверяли» снимать. Со съемки строительства канала Москва — Волга возвратился оператор — мой сокурсник Костя Широнин. Он отвел меня в тихий уголок и рассказал:

— Ну, насмотрелся я! Такое видел — никогда не забуду. Канал копают заключенные — их тысячи, все за колючей проволокой. Голодные, худые. Много женщин, и даже подростки попадаются. Валят лес, копают землю. Падают от изнеможения, и все вручную. Сторожит их вооруженная охрана с собаками. Сам видел, как умирали на работе — уносили на носилках. И все это в основном по пятьдесят восьмой статье. Страшно. Только смотри, никому об этом не говори, а то нас обоих закатают туда же. Сажают по любому поводу. Сказал, что ты недоволен обедами в столовой — значит, недоволен советской властью — и привет, шагай на Волгоканал…