Я останавливаю время — страница 2 из 60

Тогда, в 1927-м, я работал киномехаником в кинотеатре «Искра» — «крутил» киноленты. Было мне семнадцать лет.

Документальные фильмы (и вообще все неигровые) назывались в прокате «видовыми». Три дня по три сеанса я неотрывно, посмотрев только один раз Гарри Пиля, смотрел «видового» «Нанука». После нашумевших боевиков вроде «Доктора Мабузо», «Индийской гробницы», «Багдадского вора», «Тайны Нью-Йорка» фильм об эскимосе Нануке и его семье произвел на меня ошеломляющее впечатление. Словно я захлопнул пыльную книжку с аляповатыми вычурными выдумками и впервые увидел вокруг себя живой реальный мир, странным образом оказавшийся здесь, в темном сыром зале провинциального синематографа…

«Нанук» перевернул мое представление о кино. С этого момента я стал с нетерпением ждать «видовые» ленты». Кто сделал эту — я тогда не знал. В то время, кажется, еще не писали фамилии документалистов — режиссеров и операторов. Писали только фирму — «Патэ», «Гомон» — других я уже не помню.

Впрочем, неизгладимое впечатление произвели на меня и несколько «художественных» — игровых лент. Это были «Бабы рязанские», «Человек из ресторана», «Потомок Чингиз-хана»… Теперь я понимаю: меня трогали фильмы реалистические, максимально отражавшие жизнь «как она есть».

Я с удивлением осознал вдруг, что за выдуманными героями — нашими мальчишескими кумирами — Зорро, Багдадским вором, Робин Гудом — слежу с отстраненным интересом, а на «незатейливом» фильме «Бабы рязанские» впервые в горле запершило. До сих пор помню сцену «Последний нонешний денечек»… и плывущие по реке венки… Но это было — как захватывающие книжки, которые хотелось читать, но не пришло бы в голову — сесть писать. Другое дело — «Нанук». «Нанук» всколыхнул мальчишеские мечты о море, дальних странах, Северном полюсе, затерянных островах, о трудностях и испытаниях.

И если в детстве это стремление было смутным, неосознанным, необъяснимым, то теперь я знал, чего хочу: передо мной открылся мир, огромный, манящий, в котором живут сильные, красивые люди, утверждающие себя в суровой борьбе с природой, и я должен все это видеть, ощутить, познать, пережить. Я решил: надо действовать! И если в детстве мы «убегали» из дому, чтобы уйти в море, то теперь я уехал в Ленинград поступать в «мореходку». Но — не судьба. По дороге я простудился, заболел бронхитом, и меня не приняли. Огорченный, я вернулся в Саратов, в «Искру», думая, что все хорошее закрыто для меня навсегда…

Прошел год после моего горького возвращения. Как вдруг из маленького окошечка своей кинобудки я увидел удивительный фильм. Он вроде бы ничем не был похож на «Нанука». Там север — суровый и аскетичный, здесь — экзотика южный морей, земной рай, жаркое солнце, стройные пальмы, странный быт красивых черноволосых, загорелых людей и бескрайняя даль океана… Эта лента называлась «Моана южных морей», и потрясла она меня не меньше, чем «Нанук», тем более, что любовь к морю я унаследовал от отца — штурмана дальнего плаванья…

В эту ночь я долго не мог заснуть, а заснув, продолжал видеть экзотический мир Полинезии. На этот раз я не удовлетворился увиденным за три дня по три сеанса, и, когда фильм начали «крутить» в соседнем «Вулкане», я бегал смотреть его и туда, оставляя кинобудку на помощника — подручного «малолетку».

Когда фильм покинул Саратов, я затосковал еще больше, теперь уже по южным морям, и мне захотелось бросить школу, в которой я еще продолжал учиться, и опять попытаться удрать в море… Но история с мореходкой слишком врезалась в память — я больше не хотел оказаться в роли потерпевшего кораблекрушение…

Вольно или невольно Флаэрти и его фильмы привели меня в документальное кино. Я зашагал по земле, заглядывая в самые недоступные ее уголки, — взбирался на Эльбрус с киноаппаратом, ходил в Уссурийскую тайгу, оказывался с рыбаками на льдине, снимал спасение челюскинцев, а когда над Беринговым проливом спускалась хмарь и погода становилась нелетной, я снимал маленьких чукчей, которых стремительная собачья упряжка возила со стойбища в большой чум познавать первые азы грамоты. Я снимал, как в сорокаградусный мороз их отцы охотились на белых куропаток и на вертком каяке гонялись за нерпой. Я ощущал рядом с собой Нанука, когда белая слепящая пурга набрасывалась на нас, скрывая и землю, и небо, и море… Я так хотел этого в юности, что это стало реальностью. Это было первое исполнение мечты.

Прошло двадцать лет. Прошла война. Оборона Севастополя. Конвои в Англию и Америку. И я оказался в Индонезии со своей кинокамерой, пятью километрами пленки и жадным стремлением увидеть как можно больше. Я снимал и через визир своей камеры видел знакомый-знакомый мир — похожий на тот, из моей юности, из «Моаны южных морей». И не похожий на него — словно я шагнул за рамку экрана, совместив наконец мечту и реальность. Снятый тогда мной фильм «По Индонезии» был несомненным отголоском «Моаны южных морей».

И так всюду — в Бирме, в Сингапуре, в Индии, в Японии, в Африке, в Америке, в далеких уголках России — я искал скрытые от простого глаза образы, способные удивить, изумить, потрясти, как сам я был потрясен в тесной будке кинотеатра «Искра», когда впервые встретился с Робертом Флаэрти.

Эти два фильма я увидел снова совсем недавно — с промежутком в шестьдесят лет. Я шел на просмотр во ВГИК, в котором учился с 1929 по 1934 год, и волновался, боясь потерять то, что было таким дорогим тогда, полвека назад. Я думал, не скрою, что увижу слабые, наивные, примитивные ленты…

Погас свет. Начался фильм. Сначала это был опять «Нанук» — немой, покалеченный временем… Потом была «Моана южных морей», потом «Человек из Арана», «Луизианская история»… Я смотрел на экран в притихшем зале, смутно сознавая, что передо мной удивительный талисман, предопределивший всю мою жизнь, талисман вечный и непреходящий.

Где я? — Неужели не у окошечка кинобудки в Саратове?.. Словно сработала таинственная машина времени, вернув прошлое, навсегда оставшееся настоящим…

Наверное, это всеохватывающее влияние Флаэрти, далекого от бурь своего времени, словно бы не замечавшего того, что происходило вокруг, — лишь борение человека с природой — прекрасной и суровой, ласковой и враждебной, лишь добро и зло в этом извечном поединке — влекло меня в экзотику суровых морей и дальних стран, диктовало стремление и поступки, подсказывало образы, близкие миру Роберта Флаэрти.

Я словно бы жил в двух измерениях — в реальном мире нашей повседневности, который оставался как бы «за кадром» — и экрана, и, может быть, даже внимания. В сердце не рождалось импульса «писать книгу» повседневности — хотя и это приходилось делать: такова профессия. Но жил я неодолимым стремлением — «ускользнуть» в другое измерение: бежать в море, в горы, на север, на Чукотку или Камчатку, к рыбакам на льдину или на спасение челюскинцев…

Во мне словно бы всю жизнь срабатывал генетический код, унаследованный от отца: будто я жил на берегу, но устремлен был в неведомую даль морей и океанов, в стихию опасностей и испытаний…

И даже войну я воспринял скорее как страшную природную стихию, обрушившуюся на нашу землю…

Я ощущал мир как данность, воспринимал его эмоционально, а не аналитически. В моих жилах текла кровь мореходов и открывателей, а не историков и исследователей. И летопись, которую я исправно вел всю жизнь, скорее была «корабельным журналом», чем «Повестью временных лет»…

Наверное, как и Флаэрти, я был в плену этого восприятия мира — и этот плен и вел, и охранял, и охранил от жуткого трагизма реальности. Флаэрти прозрел лишь раз — когда работал над фильмом о гибели американских земель. Прозрение было трагическим.

А как же пришло мое прозрение?..

Сегодня, когда настало время отдавать долги и подводить итоги — чтобы можно было идти дальше, мне хочется взглянуть на себя и на мир, в котором мы жили, радовались, страдали, легко заблуждались и тяжко прозревали, потому что не всегда, и не сразу понимали и правильно оценивали происходящее.

Сегодня, когда поезд времени ушел далеко и прожитое моим поколением принадлежит истории, хочется зачерпнуть из этого «далека» только чистую правду чувств и мыслей, открытий и откровений. Нелегкую правду прозрения.

Но до прозрения было пробуждение. Пробуждение от не-бытия.



ПРОБУЖДЕНИЕ

Саратов, 1910 год

Встань, друг.

Получена весть.

Окончен твой отдых.

Святослав Рерих



Это было как пробуждение от вечного сна: до — провал.

Будто впервые я открыл глаза, услышал голоса, ощутил окружающий мир, тепло материнских рук. Это первое ощущение, что я живу, запечатлелось на всю жизнь, и как сейчас помню себя на руках мамы, тепло ее виска, прижатого к моей щеке, ее ласковый голос:

— Смотри, смотри! Видишь, сколько звездочек на небе? А одна из них с хвостиком! Видишь?..

Вижу. И сейчас вижу: будто на огромном киноэкране, усыпанное яркими звездами черное небо, и резко-резко — среди сверкающей россыпи — единственную звездочку, как мама сказала, с хвостиком. Я увидел ее сразу, и мне показалось, что она летит, обгоняя другие звезды.

— Ну, скажи, скажи — видишь? Вон она! — Мама показала на нее моим пальчиком.

Я, наверное, еще не умел говорить — только, освободив свою руку из маминой, показал на комету. Я хорошо ее видел среди огромного скопления мерцающих звезд. Она была непохожа ни на одну из них. Она единственная была с хвостом и, как мне тогда казалось, летела…

— Ну, скажи! Видишь?

И чтобы подтвердить, что вижу, я еще раз показал на нее пальчиком, и на мгновение она скрылась под моей рукой — словно ее и не было.

— Смотрите! Он увидел! — радовалась мама.

— Это не к добру! Появление на небе звезды с хвостом предвещает войну. Так говорится в Священном Писании! — сказала с тревогой моя бабушка.

Странно, но эта невозможная для моего понимания фраза тоже отпечаталась в сознании.