— Ну что вы, что вы! Разве такая красота может предсказывать беды? — сказала мама и унесла меня в дом.
Так возникла от рождения моя память: с появлением на ночном небосводе кометы Галлея — предвестницы бед и катаклизмов.
1918 ГОД
Ветер, ветер —
На всем белом свете!..
В Саратове жить стало тяжко, и мы перебрались на время за Волгу — в небольшую деревушку из нескольких хат, покрытых соломой, — к старому знакомому крестьянину. Там хоть было что есть: появилась картошка, соленые огурцы, капуста, молоко. Все было бы хорошо, но что-то нас стали беспокоить гости. То белые, которые искали красных комиссаров, то красные, которые искали белых офицеров и заодно прихватывали — кто курицу, гуся, поросенка, кто сапоги, тулуп, шапку…
— Что же вы, господа хорошие, делаете? Ну, поели, попили — и бог с вами! Вы уходите — приходят другие, и они не просят, а берут, и берут все, что попадет им под руку. Разве напасешься? Хоть по миру иди!..
— А ты, старик, что — к стенке захотел? Раз плюнуть! Давай коня и будь здоров!
— Сегодня белые господа. Завтра красные товарищи. А мы кто — серые?
А скоро и брать стало нечего. Всю живность порезали — съели господа-товарищи. Слава богу, к стенке только троих в деревне поставили — «испужали» страх как. Стрельнули поверх и не убили. Страху нагнали полны штаны. А Ермошку полоумного все же пристрелили. На рожон лез — дурак. Не то белые, не то красные — кто их разберет? И те и другие русские братья… А тут прискакали казаки с пиками, с шашками наголо. Такой страх нагнали.
К нам:
— Господа!
— Какие мы вам господа?
К ним:
— Товарищи!
— Какие мы вам товарищи?! Мы казаки, вольные птицы! Давайте нам овса для лошадей! И сапоги справные!
— Какие уж там сапоги? Да еще справные! Кроме лаптей уж ничего не осталось.
Ускакали казаки. Слава богу, с овсом у седла. Постреляли кур и собак. Уж очень громко лаяли. Постращали, как могли. Кто теперь явится?
Явились зеленые. На тачанках с пулеметами. И уж не знаем, как их величать — ни господа, ни товарищи, и на казаков не похожи — и не белые, и не красные. Молчим, только кланяемся. А они: «Давай овса, курей, баранов и никаких гвоздей! А то?..»
— Вася, попужай-ка их малость!
Вася прострочил из «максима» все окна в пустом амбаре.
Так в нашей деревне стало хоть шаром покати. Все, что можно, — съели, все, что можно, — увезли, все, что не увезли, — покалечили господа-товарищи. Революции ради. Свободы, равенства, братства ради. И ушел с красными мой старший брат, которому исполнилось только пятнадцать лет. Мне жалко было маму. Она сильно убивалась, но брат сказал:
— Мама, я буду биться за революцию до победы и скоро вернусь! Не плачь, а то обо мне плохо подумают товарищи и не возьмут с собой!
— Ну какие они тебе товарищи? Ты еще мальчик, а они взрослые дяди!
— Не плачь, мамаша, он правильную выбрал дорогу!..
А произошло это так: нагрянули под вечер в нашу деревню на конях, на тачанках люди с красными лентами на рукавах, на картузах. Бряцая шашками, гранатами, винтовками, устраивались на ночлег. В нашей хате не продохнуть. Махорочные облака густо повисли над керосиновой лампой. Двое молодых парней чистили винтовку и попросили моего брата помочь. Братишка был начинающим охотником, и у него была берданка 16-го калибра — подарок дедушки.
— Как звать-то тебя, паря?
— Юлька!
— Поедем с нами, Юлька, белых офицеров колошматить?
Глаза у Юльки заблестели — загорелись:
— А винтовку мне дадите?
— И винтовку, и шашку, и гранаты… А сапоги у тебя есть?
— Есть, но очень старые! Поношенные…
— Как только отобьем у белых — все получишь сполна. А пока будешь на подхвате — помогать, значит, пулеметчику с лентами орудовать.
— У меня есть ружье. Я диких уток стрелял на речке.
И Юлька показал свою заветную берданку и патронташ, полный патронов.
Нетрудно было взбаламутить мальчишке голову, да и сами красногвардейцы не так далеко от него ушли. Наутро, чуть рассвело, Юлька со своей берданкой и патронташем, с красной лентой на кепчонке, свесив ноги, сидел на пулеметной тачанке с горящими, как спички, глазами. Мама проплакала всю ночь, уговаривая сына, поняла, что от судьбы не уйдешь, и на прощание благословила его, встав на колени, когда тачанка выезжала за ворота…
После небольшого затишья нагрянул на наш хутор еще один отряд красных. Эти были мрачные, озлобленные. Все время чего-то искали. Отбирали хлеб, живность — лошадей, коров… У нашей хозяйки угнали со двора единственную корову. Она бросилась, рыдая и причитая, корове на шею:
— Убивайте меня! Не отдам свою кормилицу!
Ее оттащили и бросили на солому в беспамятстве.
Успокаивая хозяйку, мама обещала ей похлопотать перед начальством в уездном городке Николаевске, который только-только что заняли красные. На рассвете мама, прихватив меня, отправилась туда. Только к вечеру всеми правдами и неправдами мама пробилась к главному командиру. Он находился в большом доме с колоннами, под охраной двух пулеметчиков с «максимом».
После длинного разговора высокий, похожий на цыгана солдат ввел нас с мамой в комнату, где за самоваром сидел усатый, перепоясанный ремнями военный.
— Товарищ командир! Жалобщики к вам!
— Чем могу вам помочь? — обернулся к нам военный.
— Корову, последнюю, единственную, увели у нас вчера ваши солдаты…
Мама прижимала мою голову к себе, а я старался высвободиться и из-под ее руки, рассмотреть усатого командира.
— Какие же они наши? Это сукины дети! Мерзавцы! Таких мародеров мы расстреливаем… Прими меры, чтобы вернули этой женщине корову и наказали этих мерзавцев! — обратился он к провожатому.
— Идите домой! Все будет хорошо. Если не успели съесть ваше сокровище. Уверен — еще не успели! — он встал, положил руку мне на голову, погладил и сказал:
— Хорошо, мамаша, что вовремя пришли! Идите спокойно домой! Вернется ваша буренка! До свиданья!
Выходя из комнаты, я вывернулся из-под маминой руки и обернулся, чтобы еще раз увидеть перепоясанного ремнями командира. Потом спустя много лет, глядя на экранного Чапаева, я сравнивал: похож — не похож.
Судьбе было угодно показать мне, восьмилетке, живого Чапаева. Последнее, что врезалось в память — хрусткий скрип его сапог у меня за спиной.
На другой день вернулась к нам во двор буренка, да еще в придачу с двумя барашками.
— Это не наши! Ищите, у кого отобрали.
— Чапай сказал — вам привести…
Время шло. Чапаев бился где-то на Урале. Нашу деревню совсем обобрали. Снова нахлынули банды белых, зеленых. Увели не только корову, но выгребли весь хлеб и картошку. Пришла зима. Потом весна. Сеять было нечего. Начался голод.
Помню — навсегда врезалось в память: мама — худющая-худющая — скоблит кухонным ножом доску для разделки теста и скалку. Там еще осталась корочка налипшего когда-то давно теста. Пришел, навалился голод. Худые люди, еле волочи ноги, рылись за домом под кустом смородины. Из соседнего дома вытаскивали почерневших мертвецов. Совсем рядом, на завалинке, лежали знакомые дед с бабушкой, они уже не могли вставать — так ослабли.
— Ой, как хочется есть! Умираю, так хочется есть! Ну, хоть корочку, самую маленькую!
Голод. Он представлялся мне огромным скелетом с косой на плечах, стучащим в окна домов. Такого кощея я видел в книжке сказок, которую читала нам мама, когда я был совсем маленький.
В поисках чего-нибудь съедобного мы с мамой в лесу набрели на небольшой запруде на щавелевые заросли. Щавель и шиповник помогли нам выжить. С весны и все лето мы питались щавелем, цветами, бутонами и ягодами шиповника. Они, только они спасли нам жизнь. Потом, спустя много-много лет я еще долго-долго прятал под подушкой кусочки хлеба…
РАССТРЕЛ
Одесса, 1921 год
Кто передаст потомкам нашу повесть?
Иногда мне снится этот эпизод из моего детства, и я вижу во сне, как на цветном экране, с мельчайшими подробностями происшедшее почти семьдесят лет назад… И каждый раз сон прерывает дикий крик. Я слышу его во сне и не верю, что это я сам кричал.
Одесса. Сюда мы, голодающие Поволжья, ехали в теплушках товарных поездов больше месяца. Наконец, как в сказке, — солнечный город. Отливающее серебром море и много-много хлеба и винограда… Даже не верилось — хотелось, наевшись, спрятать хлеб про запас.
Одесса. По Канатной улице, по самой середине ее в сторону порта конвойные красноармейцы, в буденовках, с винтовками наперевес, гнали большую колонну арестованных. Выглядели они униженными, жалкими, сгорбленными. С котомками и свертками в руках, они тащились вперед, еле передвигая ноги. Худые, изможденные, с серыми окаменевшими лицами. Среди них были и женщины — в платках, почти закрывавших лица, и в шляпах с вуалетками. Мужчины были в кепках, шляпах и даже, несмотря на жару, в зимних малахаях. Конвойные, их было много, грубо покрикивали, подгоняя арестованных:
— Давай! Давай! Не смотреть по сторонам! Пшел! Я те оглянусь!
Конвойные кричали и на публику, стоявшую на тротуарах:
— Осади назад! Чего вылупились? Разойдись там с мостовой!
Из толпы раздались выкрики:
— Куда вас, голубчики?
Но «голубчики», как темная туча, не реагируя, двигались вперед, глядя в спину друг другу. Как всегда, в толпе нашлись все знающие:
— Чекисты их гонят на расстрел! Вчера в нашем доме после обыска забрали двоих — муж профессор, жена врач.
— Антилигенты, значит?!
— Давно их пора прижать к ногтю! — сказал человек в засаленной куртке и зло сплюнул.
— Тебя бы туда! Нашелся, тоже мне вояка! — толстая женщина что-то хотела добавить, но в это время поднялась стрельба и крики:
— Стой! Стой! Стрелять буду!..
Из арестантской колонны, опрокинув конвойного, вырвался человек и кинулся по пересекавшей Канатную улицу улице Бебеля — в сторону Греческого моста. Крики «стой» и одновременно выстрелы вслед убегавшему настигли его у самого моста. Взмахнув руками, он упал на спину, раскинув руки. Колонна застыла, глядя на происходящее, плотно окруженная конвойными. Один из конвойных, наверное, начальник, подошел к лежащему, приподнял его руку и отпустил. Рука упала, как плеть. Убедившись, что беглец мертв, он присоединился к колонне, и колонна двинулась вперед. Толпа вынесла меня к убитому. Хорошо одетый мужчина лежал на спине, широко раскинув руки. Его голова была прострелена и лежала в луже крови. Широко открытые голубые глаза смотрели в небо. На бородатом лице застыла улыбка.