Я останавливаю время — страница 5 из 60

— Ленин умер…

Потом, когда она спустилась с эстрады и проходила мимо нас, мы услышали:

— Идите, дети, домой. Горе-то какое, Боже мой!

Ленин умер… Послышались голоса — тихие, приглушенные. Никто не расходился. Стало вдруг страшно холодно. Ветер обжигал руки и лицо.

Я стоял на длинных несуразных коньках. Со мной рядом стояли и молчали мои друзья. И все, что за несколько минут до этого было наполнено каким-то смыслом, вдруг потеряло всякий смысл…

— Ну что вы тут столпились? Марш в раздевалку и домой, — сказал знакомый нам сторож.

Мы застучали коньками в раздевалку. Я шел и пытался понять, что же это такое случилось? Ленин… Да нет же, совсем недавно, как мне казалось, я видел его — живого, веселого, в кепке. Он улыбался, разговаривал и махал рукой. Я вдруг вспомнил четко, ясно. Это было… Когда мы с мамой возвращались из Киева, проезжали Москву и ехали с Брянского вокзала на Павелецкий в трамвае. Около Манежа недалеко от Троицких ворот трамвай остановился. Все высунулись из окон.

— Смотрите, Ленин, Ленин! — слышались голоса.

Мама пропустила меня к окну:

— Смотри! Смотри, сыночек. Ленин! Видишь, вон тот, справа от высокого, небольшой, в кепке — улыбается и машет рукой. Видишь? Запоминай на всю жизнь — это Ленин…

Я хорошо видел его лицо, улыбку… Трамвай тронулся. Мама качнулась и, падая на сиденье, оторвала меня от окна. Это было три-четыре года назад, но сейчас я ясно видел каждую малейшую деталь этой короткой встречи. Разве он может умереть? Это было непонятно и страшно… Мы стояли в очереди в раздевалку.

На другой день мы не учились. Был сильный мороз. Солнце висело над городом багрово-красное. Гудели натянутые, как струны, телеграфные провода…

— А помнишь, сыночек, как мы видели его — веселого, живого… — И мать закрыла лицо платком.

Над городом висели паровозные и заводские гудки, а на площади ухали залпы трехдюймовок, сотрясая воздух, и эхо ударяло о стены табачной фабрики. Галки с криками метались над площадью, не находя себе места. Белый снег около орудий окрасился в желтый цвет. Коричневые пластинки пороха после каждого залпа взлетали, как бабочки…

Все это как будто происходило в другом мире, с другими мальчиками, а совсем не со мной. Мне казалось, что у меня еще совсем недавно были какие-то стремления, интересы, мечты. А сейчас внутри холодно и пусто. Только много лет спустя я понял, что так приходит горе. И значительно позже понял, как приходит прозрение.



НЕ СУДЬБА

Ленинград, 1927 год

Поражение… Победа… Я плохо разбираюсь в этих формулах… Одни поражения несут гибель, другие — пробуждение к жизни…

Антуан де Сент-Экзюпери. «Военный летчик»



Мне семнадцать.

С большими надеждами я сел в поезд и поехал на Балтику, в Ленинград, куда отправил документы и заявление — в Военно-морское училище.

Все для меня было новым и необычным. Самое главное — это моя самостоятельность. Я был один, никто меня не сопровождал, и мне казалось, что я наконец-то стал взрослым… Конец августа ничем не отличался от жаркого лета. Я предполагал, конечно, что в Ленинграде будет значительно холоднее, но я ведь был хорошо физически подготовленным, закаленным, если не морским, то, по крайней мере, речным волком, и поэтому отправился в путешествие в том же виде, в каком был в Саратове. На мне была белая рубашка «апаш» с засученными рукавами, а под ней вылинявшая, видавшая виды тельняшка, черные брюки клеш — вот и весь мой наряд. В таком виде я предстал перед Невским проспектом, когда вышел на вокзальную площадь. У меня был адрес, где должны были приютить меня на месяц-два, пока я не устроюсь в общежитии училища. Адрес был незамысловатым: Невский проспект, магазин Елисеева, парадное рядом на самом верху, тов. Кирносов.

С вокзала, с маленьким чемоданчиком в руках вступив на Невский проспект, я отправился на поиски т. Кирносова. Я знал еще, что он сотрудник ЧК и редко бывает дома. Я шагал не очень бодро по широкому проспекту, о котором так много читал; озираясь по сторонам, я искал приметы из прочитанных книг и держался, если смотреть на меня со стороны, явным провинциалом. Погода, как и следовало ожидать и как написано в книгах, была мокрой, дождливой, И я, еще не доходя до Фонтанки, уже промок насквозь… Но я был закаленным, и это обстоятельство меня нисколько не волновало, хотя по спине продирал озноб.

Все вокруг было новым, интересным и в то же время странно знакомым, родным — будто бы я в этом городе уже когда-то, давным-давно, жил… Так я незаметно для себя добрался до шикарного хрустального Елисеева, остановился: в какое из парадных мне нырнуть?.. Все было таким, как мне описали, все я нашел и добрался до верхнего этажа, только хозяина не было дома…

Оставив соседке чемоданчик, я пошел дальше по Невскому. Моя мокрая одежда прилипала к телу и «грела» меня, как холодный компресс во время высокой температуры.

Меня одолевало много противоречивых чувств. То мне становилось невыносимо грустно и одиноко, то я чувствовал себя героем увлекательного приключения, которое только что началось, то хотелось побежать, сломя голову, на вокзал и вернуться обратно в Саратов.

Дождь перестал меня хлестать косыми прядями по лицу, ветер вдруг оборвался, и над золотым куполом Исаакия прорвался светлый меч солнца. Он воткнулся концом в купол, брызнул ярким огнем и побежал по свинцовой Неве. Вдали в серой дымке тонким силуэтом прорисовался Петропавловский шпиль.

Я хладнокровно пропускал мимо себя густую, шумную толпу, и только когда появлялись вкрапленные в нее матросы в бескозырках с длинными ленточками, мой взгляд ревниво и долго следил за ними. Я читал надписи на ленточках: вот матросы с линкора «Марат», с «Октябрьской революции», а вот с подплава, а это что-то совсем незнакомое — ЭПРОН. Что же это значит — ЭПРОН?

С каким интересом и внутренним сожалением я следил за моряками Совторгфлота: как вольно и непринужденно они ходят, говорят, стоят группами у сверкающих витрин. Их сияющие огромными золотыми крабами фуражки приводили меня в трепет. Вот это — те самые люди, которые прошли огонь, и воду, и медные трубы, как мой отец — штурман дальнего плавания.

Сердце мое щемило: почему я поменял Совторгфлот на военно-морскую службу — решил поступать в военную мореходку, а не в гражданскую, как мой отец?

Одежда на мне просохла. Стало тепло. Я подошел в конце Невского к высокой башне с золотым шпилем, на острие которого, как флюгер, сиял на солнце кораблик. Вот она, Адмиралтейская игла. Точь-в-точь как у Пушкина. Вот так же, как и я, смотрел он на нее, и строка за строкой сбегали с его гусиного пера… мчался вдоль Невы Медный всадник, бежала по Зимней Канавке Лиза…

Я не верю своим глазам, неужели в этом городе я никогда раньше не бывал? Так все знакомо, так все близко и явно, будто бы живу во второй раз…

Звенят трамваи мягким приглушенным звоном, бесшумно катятся экипажи, и лошадиный топот приглушен — будто кони обуты в мягкие туфли. Сначала я не мог понять, почему не звенит мостовая, а когда на углу Невского и Дворцовой площади увидел ремонт улицы, то понял причину — мостовая была торцовой. Я никогда раньше не видел и не мог представить деревянной мостовой. Аккуратные шестигранные кубики напоминали игрушки.

Дворцовая площадь меня поразила своей необъятной широтой и строгим видом. Александровская колонна, арка Штаба, сияющий вдали гигант Исаакий и Зимний дворец с Эрмитажем надолго приковали мое внимание, и я застыл с широко раскрытыми глазами под исполинской колонной — ничтожный, маленький… Меня охватили необъяснимые чувства. Они настолько овладели мной, что я потерял себя во времени и растворился в ощущении истории великого города. Улицы, проспекты, площади и набережные, по которым я бродил, замкнулись в один сплошной круг, из которого я уже до самого отъезда не сумел выйти. Только поздно ночью я встретил Кирносова наверху лестничной клетки и определился у него на временное жительство.

Экзамены в училище им. Фрунзе по неизвестным причинам были отложены на месяц, и я с радостью принялся изучать Ленинград.

Русский музей стал моей резиденцией. Целыми днями я просиживал перед полотнами Айвазовского, Куинджи, Семирадского, Васильева…

Эрмитаж произвел на меня холодное впечатление, и после длительного осмотра, продолжавшегося пять дней, я больше в него не возвращался.

Каждый день я совершал пешие прогулки на Васильевский остров, где находилось училище. Каждый день я промокал насквозь и только вечером просыхал. У меня начался отчаянный кашель, и вот я предстал-таки перед глазами медицинской комиссии. Я мог провалить любой предмет — даже любимую литературу — всякое бывает, когда волнуешься. Но не пройти медкомиссию — это было как гром на голову в ясный день.

— Вы к военно-морской службе не пригодны. У вас хронический бронхит. С подобными болезнями мы к испытаниям не допускаем…

Нет слов выразить мое состояние, мое настроение, мою печаль… Я долго стоял в длинном коридоре. Мимо меня проходили в новенькой форме подростки. Они были веселы, будто ничего не произошло. Сильно стучали каблуками и умышленно громко разговаривали о морской службе, чтобы окружающим было до боли завидно на них смотреть. «Вот мы моряки, а вы кто такие? Понаехали сюда. Все равно из вас ни черта не выйдет!» Да, из нас уже ничего не вышло, вернее, из меня. Я с горечью и слезами на глазах рванулся вперед и чуть ли не бегом выскочил на улицу…

Шел мелкий осенний дождь, но мне было жарко. Лицо горело, было страшно стыдно — проделать такой путь и вернуться ни с чем. Забраковали из-за плохого здоровья, какой парадокс! «Плохое здоровье! У меня плохое здоровье…» Я напряг руку и поиграл мускулами — плохое здоровье! Черт знает что! Я медленно брел по набережной Невы, печально смотрели на меня древние сфинксы и, мне казалось, жалели меня, «слабого, немощного».

Вдали сквозь густую серую сетку дождя рисовался прозрачный силуэт Исаакия, и желтый купол, казалось, был изнутри подогрет золотым огнем.