— Постой, постой! Чего он там мелет?..
Зал только что кончил аплодировать студенту, сумевшему очень хорошо и точно проанализировать фильм. На трибуне грузно и самоуверенно появился новый оратор:
— Эти овации я лично расцениваю как организованное выступление группы так называемых советских студентов, поддерживающих буржуазные реакционные взгляды на искусство вообще! Искусство здесь и не ночевало!
— А ты сегодня, Миша, где ночевал?
Оратор осекся.
— Я? Товарищи, прекратите меня сбивать! Вот вы сейчас, все те, кто мешает нам проводить этот интересный диспут, похожи на того, кто штопором ввинчивается в межу. Поняли, надеюсь, что я этим хочу сказать?
— Нет! Переведи, что ты этим хочешь сказать? — выкрикнул все тот же голос.
— Я хочу этим сказать, что это чистой воды формализм! Теперь, надеюсь, поняли? А вы, безрассудные сосунки, мешаете моему выступлению и ничего-то за красивостью оператора Демуцкого не увидели! А надо бы увидеть! Подобные фильмы уводят нас от нашей целеустремленной жизни вы знаете куда? Туда! — Широким театральным жестом он показал куда-то в сторону и назад за экран…
Каждое подобное выступление, как правило, кончалось стереотипно:
— Да знаете ли вы, к чему может привести ваше безрассудство?
Борис наклонился ко мне:
— А ты понял, почему они так выступают? Здесь вовсе дело не в «Земле», здесь все гораздо глубже — бездарность, пошлость, лицемерие дает бой всему чистому и талантливому! Понял?
— Борис, неужели ты им не ответишь? — от волнения меня колотила дрожь.
— Отвечу! Отвечу! Подожди немного — вот сейчас зацеплюсь, а потом пусть полязгают зубами…
Я заметил, что Борис не был спокоен. Он волновался не меньше меня. И только силой воли сдерживал себя, чтобы не сорваться и не ляпнуть чего-нибудь непростительного с места.
— Да знаете ли вы, к чему это может привести?..
— Долой, долой!
Свист и топот встал стеной и продолжался до тех пор, пока оратор не сошел с трибуны. Но тут же его сменил другой, и снова потоки «обличения» И снова топот и свист…
Борис встал и поднял руку:
— Прошу слова!
Я пожал ему руку и тихо напутствовал, страшно волнуясь, будто бы сам шел выступать на эту неспокойную трибуну.
— Ни пуха!
Зал предчувствуя что-то интересное, по-доброму загудел.
— А ну-ка! Выдай им, Горбайтер! — во весь голос снова гаркнул тот с места.
Спокойно поднявшись на трибуну, Борис улыбнулся, поднял как бы для приветствия зала руку, и вдруг сошел с трибуны.
— Разрешите мне так выступить — отсюда, а то там тесновато как-то.
Он прошелся по сцене, как бы для разгона своим мыслям и начал:
— Я не знаю, к чему привело наше… — Он стукнул себя в грудь.
— …безрассудство?.. — Зал напрягся и затих.
— Безрассудство таких, как вы, вы, вы и многих, подобных вам… — Он показал в зал пальцем, направленным на выступавших «обличителей». — …привело к четырнадцатому апреля этого года, когда нелепо, глупо и страшно оборвалась удивительная жизнь Маяковского. Интересно, что вы и подобные вам скажете своим детям (если они, конечно, у вас будут) и внукам (если они появятся), которые будут изучать Маяковского как классика наравне с великими Пушкиным, Лермонтовым, Уитменом?..
Зал взорвался аплодисментами, а Борис с поднятой рукой и всклокоченной шевелюрой ждал, прося тишины…
Он говорил недолго, но ярко, точно, остро, убедительно. Его ясные доводы раздевали и убивали лицемеров, ханжей, демагогов. Не пропали даром поэтические уроки Маяковского, его выступления, его бичующий юмор. Борис научился, сам, может быть, того не ведая, многому у любимого поэта. Зал то вздрагивал от хохота, то разражался плотной короткой овацией.
— Эта картина пройдет по всей земле. У нее долгая жизнь — более долгая, чем будет у вас, пытавшихся сегодня ее уничтожить…
Он помолчал и сказал вдруг тихо и раздумчиво:
— Я вот только не могу понять одного: вы ведь совсем молодые люди, жизнь для вас только начинается, все дороги открыты — откуда у вас столько злобы и зависти? И столько рабьей готовности быть «святее святых»?
Борис вместе с овацией сошел со сцены, его окружили плотным кольцом все, кому было дорого сказанное им о «Земле». Нового оратора уже никто не слушал. Поднялась суматоха и шум. Все вместе с мокрым от волнения Борисом выкатились на Башиловку. И еще долго слышался сильный и сочный баритон Горбайтера (как прозвали Бориса друзья) в сумерках под душистыми липами на Ленинградском шоссе.
ЧИСТКА
Москва, 1930 год
Вместо того чтобы утверждать права человека в личности, мы заговорили о правах коллектива. Незаметно у нас появилась мораль Коллектива, которая пренебрегает Человеком…
В августе 1930 года кинотехникум был преобразован в Государственный институт кинематографии — ГИК, но все осталось по-прежнему: и стены, и аудитории, и педагоги. Менялось другое — сам воздух вокруг нас. Он словно сгущался, спрессовывался, и порой я вдруг ловил себя на том, что словно бы нечем дышать… Отчего бы это?
…Кончилась моя летняя практика на киностудиях Москвы. Я вернулся в институт.
В институте было не до занятий. Его сильно лихорадило предстоящей чисткой партии. Я, будучи беспартийным и не комсомольцем, даже не представлял себе, чем эта чистка грозила людям с партбилетом. Особенно трясся мой товарищ Леня Троцкий.
Процедура чистки происходила в переполненном просмотровом зале на эстраде под самым экраном. Не зря волновался мой друг — его вызвали под экран одним из первых.
— На вас поступило много писем и заявлений, что вы — родной сын Льва Давыдовича Троцкого! — Председатель комиссии потряс в воздухе пачкой бумаг и писем.
— Никакой я не сын и даже не родственник! — обиженным голосом произнес бледный, с мокрым лицом Леонид Троцкий.
— Откуда у вас такая подлая фамилия? Мы что-то не встречали таких странных однофамильцев! — Председатель обвел взглядом зал.
— Меня поймали в Новороссийске! — Леня замолчал и стал пурпурно-красным.
Зал грохнул от смеха. Председатель долго стучал по графину, пока зал не притих.
— Как это понимать, что вас поймали в Новороссийске? Кто поймал?
— Сотрудники ЧК! — с дрожью в голосе ответил Троцкий.
Зал зашумел.
— Позвольте дать разъяснение, парень волнуется и ничего толком не может объяснить.
К эстраде подошел студент с нашего курса Евсей Иофис.
— Поднимитесь сюда к комиссии и говорите, чтобы все слышали.
— Мы с Леонидом Троцким вместе приехали сюда поступать в институт из Новороссийска, и я хорошо знаю его и его историю с этой дурацкой фамилией. Он действительно пойман дзержинцами в свое время зимой на одной из улиц Новороссийска. Его с другими беспризорниками вытащили из асфальтового котла, где они, согреваясь, ночевали. Он не знал своей фамилии, и в детдоме его нарекли в честь знаменитого тогда революционера — Троцкого.
Разбирательство этого дела тянулось довольно долго. С такой фамилией в институте ему оставаться было запрещено.
Слава богу, вскоре объявилась Ленина родная сестра и сумела доказать родство и настоящие имя и фамилию. Он стал Васей Дульцевым и остался в институте.
Институт лихорадило долго. На многих пришли поклепы, и не только грязные доносы, но и политические обвинения в измене революции, в распространении враждебной идеологии.
Однажды во время лекции профессора Голдовского к нам в аудиторию без стука в дверь и без разрешения вошли двое.
— В чем дело, молодые люди? Вы мешаете вести лекцию!
Не обращая никакого внимания на педагога, один из вошедших задал вопрос:
— Кто из вас Кербабаев-оглы?
Студент за третьей партой отозвался:
— Это я!
— Кто из вас Оганян? Встаньте, когда с вами разговаривают!
— Я и есть Оганян!
— Оба следуйте за нами.
— А дождаться конца лекции у вас, милостивые люди, не хватило терпения? — спросил Голдовский.
— Да, не хватило!
Один из них вышел первым, а второй вслед студентов. Громко хлопнула дверь.
Больше мы этих ребят ни на лекциях, ни в институте не видели…
Нас стали мало учить основам кинопрофессии. Больше внимания уделялось политэкономии, истории партии, диалектическому материализму. Из нас «выковывали» идеологически стойких, железных, несгибаемых, политически надежных граждан. Студенты-общественники в институте ценились намного выше студентов-отличников. Они редко посещали лекции по киномастерству и часто высмеивали преуспевающих по профессии ребят:
— Ну что? В Эйзенштейны пробиться хочешь? Довженко и Пудовкин жить не дают?
Такие реплики приводили к антагонизму между талантливой молодежью и лентяями, которые под видом общественников процветали в институте.
«Чистка», как цепная реакция, открыла широкую дорогу потоку доносов, кляуз, оговоров ни в чем не повинных (даже беспартийных) студентов, отличавшихся от общей массы своими незаурядными способностями. Так была исключена с нашего курса способная студентка Нина Курбатова. На нее пришла анонимка, что она из семьи богача — дворянина Курбатова, а его род прославился при дворе Ивана Грозного. Никакие доказательства непричастности не помогли.
Не поздоровилось и студенту с режиссерского факультета Швагерусу. Эйзенштейн имел неосторожность предречь студенту большое будущее, а Довженко ему прямо сказал:
— Если вы не зазнаетесь и не будете о себе слишком высокого мнения, то перед вами откроется широкая творческая дорога!
Швагерус очень большое внимание уделял философии. Выступая на многих диспутах, подтверждал свои мысли цитатами из Ленина, Маркса, Фейербаха, а однажды в споре с одним из лекторов-начетчиков позволил себе привести, как доказательство и подтверждение своей правоты, цитаты из Канта и Бердяева. Этого было вполне достаточно, чтобы «обличить» Швагеруса как носителя чуждой антимарксистской буржуазной идеологии. Швагеруса заклеймили и пришили ему ни больше ни меньше, как вражескую вылазку. Да и фамилия совсем не подходящая — явно не наш. Даже приказа об исключении не потребовалось — он просто исчез из института. Зависть и нетерпимость к студентам, которые были не похожи на всех и чем-то отличались от других, играла в институте того времени свою пагубную роль.