«Катитесь во все стороны нашего любезного отечества, пути железные, пароходы крылатые, и соединяйте в одно живое, гибкое и стройное тело все дремлющие члены великого русского исполина! Разрабатывай. Россия, богатства, данные тебе Богом в твоей неисчерпаемой и разнообразной природе, развертывай и высвобождай все свои личные силы человеческие для великого труда над нею! Но помни, что неизмеримая духовная сила твоя, заготовлена ещё предками в древней твоей жизни, верь в неё, храни её как зеницу ока и во всех твоих новых действиях призывай её на помощь, потому что без неё никакая сила твоя не прочна, никакое дело не состоятельно, и полная всецелая жизнь всего русского народа и каждого человека отдельно невозможна».
Противники, рассыпавшиеся по нашим газетам и журналам, без малейшего внимания к заслугам, старались при всяком случае задевать и ругать Шевырёва. Третий и четвертый томы приняты были с бранью. Он не слышал ни одного доброго слова. Самолюбие его страдало. Имев прежде один из первых голосов, он увидел себя теперь пренебрегаемым и забываемым. Даже заступаться за его никому было нельзя, чтобы не подать повода к новым ругательным выходкам. Имя Шевырёва, как и моё, стояло в списке противной партии, и она не пропускала ни одного случая, чтобы не осыпать нас и бранью, и клеветою, по старой памяти. По наружности он как будто был ещё крепок, но внутри завёлся червь, который и подтачивал ему жизнь. Тогда он решился уехать в чужие края, в любезную ему Италию, чтобы пожить несколько времени на свободе, не слышать этой противной брани, не видеть этих противных ему фигур. Мы обрадовались этому решению, видя в нём единственное средство спасения.
Друзья и почитатели хотели дать ему прощальный обед у меня в доме, в зале русских писателей, но он должен был отказаться за недостатком времени и не мог получить на дорогу этого утешения. 25-го сентября 1860 года оставил он Москву. До Серпуховской заставы проводил я его и на прощанье поманил его изданием журнала или газеты. Шевырёв был очень расстроен, и я, смотря на него с прискорбием, был уверен, что он не поправится и что я не увижу его более. ‹…›
Шевырёв умер на 58-м году.
В заключение передам те строки, которые вылились у меня на бумагу в первую минуту при получении скорбного известия:
И Шевырёв успокоился от трудов и от скорбей своих! Он скончался в Париже, 8-го мая, после продолжительной и тяжкой болезни.
А трудов его было много! Напомнить забывшим: «История русской словесности», четыре тома, обнимающие древнейший её период; «Теория поэзии»; «История общей словесности», в шести томах, из коих один напечатан; «История университета» «Биографический словарь профессоров Московского университета» в двух томах; литературных рецензий тома на четыре; разных переводов с греческого, немецкого, писем и проч. тома на четыре; исследование о Данте; «Обозрение истории итальянской живописи»; речь о заслугах Жуковского; речь о нравственном воспитании; археологическо-филологическое путешествие в Кириллов монастырь, в двух томах.
А сверх того он прочитывал, в продолжение двадцати лет, сот по пяти студенческих рассуждений в год, с придачей магистерских рассуждений, от строки до строки, и выучил писать многих и в наших писателей.
Довольно ли человек сделал?
Мало, отвечают мне те, которые ничего не делают, ничего не могут делать, но очень хорошо, отлично знают, что и как надо делать.
Есть ли за что благодарить труженика?
Не за что, продолжают они ответ: его физиономия нам не нравилась, его походка была нетверда, его голос иногда дребезжал, он делал нам неприятности, он имел мысли, не согласные с нашими.
Правда, среди усиленных трудов, при напряжённых нервах, особенно перед университетским юбилеем, который он вынес на плечах своих, случалось ему быть очень раздражённым; но вся наша братия, работающие головой, знают по опыту, как это положение естественно и извинительно. Точно, он бывал тяжёл в таком положении, особенно для тех, которые без всякой пощады, не только без всякой снисходительности, старались дразнить и как бы нарочно выводить его из себя; но его доброе сердце, его чистая любовь к науке, его забота о добросовестном исполнении своей профессорской обязанности, его беспримерное трудолюбие, его общее многостороннее образование, его ревностное попечение о студентах, любовь к отечеству, за которую он и пострадал, искупают сторицею все недостатки, и он имеет полное право на общую признательность.
Да, скажу я смело: Шевырёв имеет полное право на глубочайшую признательность. Он сделал много для своего времени, он дал сочинения, которые надолго ещё останутся лучшими источниками сведений о словесности, как русской, так и иностранной; он дал разборы, в которых заключается много верных, поучительных замечаний о важнейших произведениях искусства; он содействовал образованию тысячей студентов, которых он выучил писать по-русски. И к ним обращаю я теперь моё слово, к его ученикам, рассыпанным по всей России, получившим сведения об отечественном языке под его руководством, к студентам, в судьбе которых во всех отношениях он принимал живое участие, которым он жертвовал своим временем, трудами, помогал всем, чем мог, которым был предан от всей души. Я обращаюсь к его товарищам, членам Московского университета, к членам Общества любителей русской словесности. На нас лежит долг искупить, хоть по смерти, часть той неправды, которой подвергся покойный Шевырёв. Соберём сумму для сооружения на могиле его надгробного памятника, соберём сумму на учреждение стипендии для вознаграждения, хотя в продолжение нескольких лет, студентов за лучшие сочинения по отделению историко-филологическому, в котором покойник двадцать лет читал лекции и десять лет служил деканом самым ревностным. «Братья, – сказал Апостол, – поминайте наставники ваша!»
После этого воззвания, напечатанного в «Русском архиве» г. Бартенева, собралось около двух тысяч рублей. Памятник Шевырёву поставлен, по рисунку покойного Рамазанова, на Ваганьковском кладбище. На премии осталось около тысячи рублей. Нужно ещё по крайней мере две, чтобы учредить из процентов постоянную Шевырёвскую премию, в 150–200 руб. за лучший студенческий труд в историко-филологическом отделении Московского университета, которому покойный посвятил свою жизнь. Неужели не соберётся эта сумма? Жертвователи могут доставлять свои приношения в редакцию «Журнала Министерства народного просвещения». Обязанность издать полное собрание сочинений Шевырёва лежит на Московском университете, в котором произошло, кажется, какое-то недоразумение по поводу моего предложения.
Иван ЦветаевИз наследия
В октябре 1874 г. мне выпало на долю счастье переехать Альпы и вступить в ту благословенную страну, видеть которую для человека, занимающегося изучением античного мира, всегда составляет венец желаний. Здесь встреча с памятниками древности лицом к лицу лишь подтвердила наши прежние сомнения, лишь узаконила прежде робкие вопросы. ‹…› Я задался целию собрать все надписи древних италийцев (за исключением доселе темных для науки этрусков), представить наиболее верные тексты их и, с помощью соответственной литературы, составить опыт объяснения их со стороны содержаний и формы. ‹…›
Илл.11. Московский университет. Старинная фотография
Изучение древнеиталийской письменности пришлось начать с Неаполя, так как в нынешнем Museo Nazionale (что прежде был Museo Borbonico) собрано наибольшее число надписей. Во главе этого учреждения, незадолго перед моим приездом, стал профессор археологии неаполитанского университета и руководитель помпейских раскопок Джулио де-Петра. ‹…› Мы, русские, при слове «директор» того или иного учреждения, будь то департамент, академия, эрмитаж, театр, банк и т. п., приучены к представлению о человеке важном, малодоступном, поздно являющемся на службу, мало на ней остающемся, сидящем в одном из дальних зал своей канцелярии и обыкновенно скупом на слова и личные объяснения. Таким я представлял себе и директора неаполитанского Museo Nazionale. Но удивительной показалась мне уже крайне скромная обстановка приемной комнаты представителя такого учреждения, на которое обращены взоры всего цивилизованного мира, куда стекаются в силу ученой пытливости, или по простой любознательности, со всех концов света, у кого есть досуг и средства, наконец, учреждения, посетить которое считают своим долгом государи и все сильные мира, раз попавши на берег Неаполитанского залива. ‹…›
Из соседней маленькой комнаты вышел ко мне человек лет тридцати пяти. По его простенькому сюртуку и форменной фуражке, какую носят все служащие в музее, можно было принять его за одного из хранителей музея. На деле это был сам директор.
Мы разговорились о цели моего путешествия по Италии и о ближайшем предмете моих занятий в музее. Директор отнесся к моему делу с таким радушием, на какое я и не смел рассчитывать. Он не скрыл трудности предпринимаемой задачи, так как для меня требовалось не только прочитать и разобрать памятники письменности Самнитов, не только занести их тексты в мое собрание путем простой транскрипции, но и снять с них точные копии, так называемые копии facsimile, что, по крайней мере, во много раз усложняло работу. Надписи оказались самого разнообразного свойства – и резанные на камне, и гравированные из меди, и деланные острием на свинце и стукке, выведенные стилом на мягкой глине и писанные кистью и красной краской. Каждый из этих отделов требовал особых приспособлений, своих специальных технических приемов. Приступая к собиранию Самнитских надписей, я принес с собою лишь одно желание овладеть материалом, но не был знаком ни с одним из вышеизложенных технических приемов. И всему этому научил меня г. де-Петра. Директор неаполитанского музея, спустя неделю после нашего первого знакомства, не потяготился пойти со мною в галерею надписей (Galleria Lapidaria) и, потребовав ведро с водой, губку, щетку, он собственноручно, в виду публики, находившейся в музее и собравшейся вокруг нас, проделал на одном из памятников весь процесс снимания бумажного слепка, сопровождая работу соответственными указаниями. Не довольствуясь этим, он предложил мне сейчас же сделать опыт над другим камнем. Ему же пришлось учить меня и другим приемам копирования надписей. Это было только началом услуг мне со стороны г. де-Петры, и этим услугам в течение моего семимесячного пребывания в Неаполе, при почти ежедневных свиданиях с ним в музее, не было конца. Г-ну директору пришлось помогать мне не только в стенах музея, но неоднократно он должен был ездить, ради моих целей, и в Помпеи. Национальный неаполитанский музей служит хранилищем всего, что открывается в Помпеях; сюда переносят все предметы искусства, домашнюю утварь, камни с надписями, словом все, что удобно для переноски и сохранение чего представляет какую-нибудь научную важность.