«Я отведу тебя в музей». История создания Музея изобразительных искусств им. А.С. Пушкина — страница 6 из 37

На другой день было назначено чтение «Ермака», только что конченного и привезённого А. Хомяковым из Парижа. Ни Хомякову читать, ни нам слушать не хотелось, но этого требовал Пушкин. Хомяков чтением приносил жертву. «Ермак», разумеется, не мог произвести никакого действия после «Бориса Годунова», и только некоторые лирические места вызвали хвалу. Мы почти не слыхали его. Всякий думал своё.

Пушкин знакомился с нами со всеми ближе и ближе. Мы виделись все очень часто. Шевырёву выразил он своё удовольствие за его «Я есмь» и прочёл наизусть некоторые его стихи; мне сказал любезности за повести, напечатанные в «Урании». Толки о журнале, начатые ещё в 1823 или 1824 году в обществе Раича, усилились. Множество деятелей молодых, ретивых, было, так сказать, налицо, и они сообщили Пушкину общее желание. Он выразил полную готовность принять самое живое участие. После многих переговоров редактором был назначен я. Главным помощником моим был Шевырёв. Много толков было о заглавии. Решено: «Московский вестник». Рождение его положено отпраздновать общим обедом всех сотрудников. Мы собрались в доме, бывшем Хомякова (где ныне кондитерская Люке): Пушкин, Мицкевич, Баратынский, два брата Веневитиновы, два брата Хомяковы, два брата Киреевские, Шевырёв, Титов, Мальцов, Рожалин, Раич, Рихтер, В. Оболенский, Соболевский… И как подумаешь, из всего этого сборища осталось в живых только три-четыре, да и те по разным дорогам! Нечего описывать, как весел был этот обед. Сколько тут было шуму, смеху, сколько рассказано анекдотов, планов, предположений. Напомню один, насмешивший всё собрание. Оболенский, адъюнкт греческой словесности, добрейший человек, какой только может быть, подпив за столом, подскочил после обеда к Пушкину и, взъерошивши свой хохолок – любимая его привычка, – воскликнул: «Александр Сергеевич. Александр Сергеевич, я единица, единица, а посмотрю на вас и мне кажется, что я – миллион. Вот вы кто!» Все захохотали и закричали: «Миллион, миллион!»


Илл.9. Александр Пушкин


В Москве наступило самое жаркое литературное время. Всякий день слышалось о чём-нибудь новом. Языков присылал из Дерпта свои вдохновенные стихи, славившие любовь, поэзию, молодость, вино; Денис Давыдов – с Кавказа; Баратынский издавал свои поэмы; «Горе от ума» Грибоедова только что начало распространяться. Пушкин прочёл «Пророка», который после «Бориса» произвёл наибольшее действие, и познакомил нас со следующими главами «Онегина», которого до тех пор была напечатана только первая глава. Между тем на сцене представлялись водевили Писарева с острыми его куплетами; Шаховской ставил свои комедии вместе с Кокошкиным; Щепкин работал над «Мольером», и Аксаков, тогда ещё не старик, переводил ему «Скупого»; Загоскин писал «Юрия Милославского»; М. Дмитриев выступил на поприще со своими переводами из Шиллера и Гёте. Последние составляли особый от нашего приход, который, однако, вскоре соединился с нами, или вернее, к которому мы с Шевырёвым присоединились, потому что все наши товарищи, оставшиеся в постоянных впрочем сношениях, отправились в Петербург. Оппозиция Полевого в «Телеграфе», союз его с «Северною пчелой» Булгарина и желчные выходки Каченовского, к которому вскоре явился на помощь Надоумко (Н. И. Надеждин), давали новую пищу. А там Дельвиг с «Северными цветами», Жуковский с новыми балладами, Крылов с баснями, которые выходили ещё по одной, по две в год, Гнедич с «Илиадой», Раич с Тассом, Павлов с лекциями о натуральной философии в университете. Вечера, живые и весёлые, следовали один за другим, у Елагиных и Киреевских за Красными воротами, у Веневитиновых, у меня, у Соболевского в доме на Дмитровке, у княгини Волконской на Тверской. В Мицкевиче открылся дар импровизации. Приехал М. И. Глинка, связанный более других с Мельгуновым и Соболевским, и присоединилась музыка.

Горько мне сознаться, что я пропустил несколько из этих драгоценных вечеров «страха ради иуде иска». Я знал о подозрении на меня за «Нищего», помещённого в «Урании», новый председатель цензурного комитета, князь Мещерский, – сын того Мещерского, который преподал Щепкину первые уроки драматического искусства и поставил его на настоящую дорогу (он давно уже умер), – послал на меня донос, выставляя «Московский вестник» отголоском 14-го декабря. Мицкевич и другие филареты находились под надзором полиции, да и сам Пушкин с Баратынским были не совсем ещё обелены. Я в качестве редактора журнала боялся слишком часто показываться в обществе людей, подозрительных для правительства, и действительно, мне пришлось бы плохо, если бы в цензурном комитете не занял, наконец, места С.Т. Аксаков; он принял к себе на цензуру «Московский вестник», и мы с Шевырёвым успокоились.

Для первой книжки Шевырёв написал разговор о возможности найти единый закон для изящного и шутливую статью о правилах критики. Я начал подробным обозрением книги Эверса о древнейшем праве Руси (тогда ещё не переведённой), где выразил впервые мысли о различии удельной системы от феодальной. Тогда же я начал печатать свои афоризмы, доставившие мне много насмешек.

Мы были уверены в громадном успехе; мы думали, что публика бросится за именем Пушкина, которого лучший отрывок, сцена летописателя Пимена с Григорием, должен был появиться в начале первой книжки. Но увы, мы жестоко ошиблись в своих расчётах, и главной виной был я: несмотря на все убеждения Шевырёва, во-первых, я не хотел пускать, опасаясь лишних издержек, более четырёх листов в книжку до тех пор, пока не увеличится подписка, между тем как «Телеграф» выдавал книжки в десять и двенадцать листов; во-вторых, я не хотел прилагать картинок мод, которые, по общим тогдашним понятиям, служили первою поддержкой «Телеграфа», в-третьих, я не употребил никакого старания, чтобы привлечь и обеспечить участие князя Вяземского, который перешёл окончательно к «Телеграфу», содействовал больше всех его успеху на первых порах своими остроумными статьями и любопытными материалами и обратил читателей на его сторону; наконец, в-четвертых, «Московский вестник» всё-таки был мой hors d'oeuvre [Закуска (фр.)], я не отдавался ему весь, а продолжал заниматься русской историей и лекциями о всеобщей истории, которая была мне поручена в университете. С Шевырёвым споры доходили у нас чуть не до слёз, и когда, в общих собраниях сотрудников, у спорщиков уже не хватало сил и горло пересыхало, запивались кипрским вином, которого большой запас удалось нам приобрести как-то по случаю. Вино играло роль на наших встречах, но отнюдь не до излишества, а только в меру, пока оно веселит сердце человеческое. Пушкин не отказывался иногда выпить. Один из товарищей был знаменитый знаток, и перед началом «Московского вестника» было у нас в моде «алеатико», прославленное Державиным.

В марте весь наш круг был потрясён известием о внезапной кончине в Петербурге Дмитрия Веневитинова. Мы любили его всей душой. Это был юноша дивный, – но о нём после особо.

Весь 1827 год Шевырёв работал неутомимо. Он помещал в журнале рецензии, стихотворения, переводы в стихах и прозе из древних и новых писателей. Шиллера. Гёте. Гердера, Манзони. Кальдерона, Лукиана, Платона. Дебюты Шевырёва были блистательны. Рецензии, основанные на правилах науки, обнаруживали вкус и большую начитанность. Примечательнейший труд его, принадлежащий к этому времени, был перевод в стихах «Валленштейнова лагеря» Шиллера, заслуживший одобрение всех, начиная с Пушкина. Это была трудная для того времени задача, которая разрешена была очень удачно. Тогда же перевёл он Мицкевича «Конрада Валленрода», только что отпечатанного в Москве, и часть Шиллерова «Вильгельма Телля». С петербургскими издателями открылась у нас жесточайшая война, начатая Шевырёвым: к концу года я уехал в Петербург, и Шевырёв выдал без меня первую книжку на 1828 год. Я был угощаем в Петербурге Булгариным, который дал особый обед, – Пушкин, Мицкевич, Орловский пировали здесь вместе, – и не успел я уехать из Петербурга, как пришла туда первая книжка с громоносным разбором нравственно-описательных сочинений Булгарина. Он взбесился, называл меня изменником, и началась пальба. Правду сказать, что он имел некоторое право сетовать на отсутствие всякой пощады со стороны Шевырёва, который воспользовался моим отсутствием и грянул. За разбором сочинений Булгарина последовали разборы «Телеграфа» и «Северной пчелы», где выставлены были дурные их стороны, пристрастие, шарлатанство, ложь, наглость, как они тогда нам представлялись, может быть, в преувеличенном виде.

Самое блистательное торжество имел Шевырёв, написав разбор второй части «Фауста» Гёте, тогда только что вышедшей. Сам германский патриарх отдал справедливость Шевырёву, благодарил его и написал к нему письмо. После, в своем издании «Kunst und Altertum» [ «Искусство и старина» (нем.)] он отозвался о Шевырёве сравнительно с прочими своими критиками, вот как:

«Шотландец стремится проникнуть в произведение; француз понять его; русский себе присвоил. Таким образом, гг. Карлейль, Ампер и Шевырёв вполне представили, не сговариваясь, все категории возможного участия в произведении искусства или природы».

Пушкин дразнил издателей «Северной пчелы» похвалами германского патриарха и писал ко мне, по поводу отзыва Гёте:

«Надобно, чтобы наш журнал издавался и на следующий год. Он, конечно, будь сказано между нами, первый, единственный журнал на святой Руси. Должно терпением, добросовестностию, благородством и особенно настойчивостию оправдать ожидания истинных друзей словесности и одобрение великого Гёте. Честь и слава милому наше му Шевырёву! Вы прекрасно сделали, что напечатали письмо германского патриарха. Оно, надеюсь, даст Шевырёву более весу в мнении общем, а того-то нам и надобно. Пора ему и знаниями вытеснить Булгарина (с братиею). Я здесь на досуге поддразниваю их за несогласие их с мнением Гёте. За разбор „Мысли“, одного из замечательнейших стихотворений текущей словесности, уже досталось нашим северным шмелям от Крылова, осудившего их и Шевырёва, каждого по достоинству».