Я ожидаю смерть — страница 11 из 17

Слегка повернув голову в сторону, я увидел кружку с водой, а сверху на кружке – ломоть хлеба. Но взять еду я был не в состоянии: ни рукой, ни ногой пошевелить не мог. Христово распятие давало о себе знать.

Глава двадцать перваяКто же на самом деле правит государством?

После распятия меня двое суток никто не беспокоил. Всё это время я думал о своей судьбе, о жене и детях. Думал и о том, что же творят руководили государства со своим народом? Пытался понять, кто же фактически руководит государством. Я понимал, что тот, кто правит государством – правит тайно. Вот меня следователь допрашивает и просит назвать фамилию ленинградца, я не знаю никого ленинградца. И я не знаю человека, который фактически правит русским народом, уничтожая один из самых сильных родов человечества…

После пытки, устроенной мне в «христовой» комнате, и после страшного сна, который мне приснился, я долго приходил в себя. Допросами в это время меня не мучили. Я находился в камере вместе с Николаем Ивановичем. Он имел такой же вид, как и я. Вместе с нами сидели ещё двое сокамерников, с таким же измученным, растерзанным видом, как и у нас. Мы перестали хранить молчание, перестали бояться провокаторов. После таких пыток мы уже были готовы к расстрелу.

Следователи и надзиратели намекали о нашем скором переводе в Ленинград.

Я пытался представить, что же ещё могут придумать нелюди-палачи на Литейном, какие истязания для выбивания у нас удобных следователям признаний, признаний в преступлениях, которых мы не совершали.

Глава двадцать втораяДопросы в большом доме на Литейном

До перевода в Ленинград и меня, и Николая Ивановича при допросах не пытали. Мы приняли почти нормальный вид. Еду, которую приносил арестант под наблюдением надзирателя, можно было назвать нормальной. Руководство тюрьмы приводило нас в тюремную норму.

И вот настал день отправки в Ленинград. Напоследок нас накормили довольно сносно. Рубашки были нами выстираны и высушены, пиджаки – почищены, нас подстригли и побрили.

Пересылка в Ленинград происходила ночью. Процедура вывода из камеры и посадки в “чёрный ворон” прошла без каких-либо проволочек, как с нашей стороны, так и со стороны конвоиров. Оказывается, все обитатели нашей “четырёхместной” камеры были предназначены для совместной отправки на Литейный, в Большой дом Ленинграда.

Об этом Большом доме в народе шла недобрая молва. Из этого дома ещё никто не выходил на свободу. Однако никто из обывателей точно не знал, кто и когда туда попадал. Всё было покрыто тайной. Слухи опутывали Большой дом. И теперь эти слухи я должен был «лично проинструктировать».

Когда нас привезли в тюрьму, конвоиры Большого дома довели всех четверых до камеры, и втолкнули внутрь.

Некоторое время мы были предоставлены сами себе. Поэтому, так как нары были свободны, мы “расположились” на них со всеми удобствами.

Вскоре дверь камеры открылась, и вошедший арестант под наблюдением надзирателя раздал нам баланду и воду. Я был поражён этому раннему завтраку. Никак не ожидал такой заботы по отношению к арестованным.

После еды прошло немного времени, и надзиратель вывел на допрос Николая Ивановича. Но не прошло и двадцати минут, как Николай Иванович снова появился в камере. Следующим на допрос был вызван я.

Комната для допроса находилась рядом с камерой. Следователь опять оказался не русским. К какой национальности он принадлежал, я определить не мог. Он сидел за большим столом, перед ним лежало мое дело. Он быстро просмотрел его, поднял на меня глаза и спросил:

– Иванов, ты мне что-нибудь расскажешь о ленинградце? Будешь сознаваться? Ты ничего не говорил в районной тюрьме. Я надеюсь, что мне ты все расскажешь. Не так ли?

– Гражданин следователь, – ответил я, – мне нечего сказать, кроме того, что я говорил следователям в районной тюрьме.

Я приготовился говорить дальше, но следователь меня прервал:

– Всё, Иванов, можешь возвращаться в камеру. Разговор с тобой я продолжу позднее. Подумай о том, что ты мне должен рассказать. А ты мне всё расскажешь. У нас есть такие средства, которые развяжут тебе язык. И ты всё скажешь, даже больше того, что нам надо от тебя услышать.

Он позвонил, вошёл конвоир и меня повели обратно в камеру. Пока я садился на нары, надзиратель вывел из камеры третьего сокамерника.

Я переглянулся с Николаем Ивановичем.

– И ты ничего не сказал следователю? – спросил он.

– А что я мог сказать? – ответил я Николаю Ивановичу. – Он меня обещал допросить позднее, причем допрос, очевидно, будет с пристрастием.

– И мне обещан такой же допрос, – сказал Николай Иванович.

Четвертый сокамерник внимательно слушал наш разговор. Я и Николай Иванович договорились между собой, что этих двоих сокамерников считать провокаторами мы не будем. Дни наши сочтены, так что опасаться нет смысла.

Вскоре вернулся третий сокамерник. А на допрос повели четвёртого.

Я спросил только что приведенного сокамерника:

– Ну, а ты что скажешь о допросе?

– Мне нечего сказать, – ответил он. – Я никакого оговора на себя или кого-нибудь не сделал. Мне обещан допрос какой-то особенный, во время которого я всё расскажу следователю, расскажу все подробности заговора, в котором я принимал участие. Так он мне сказал. О каком заговоре я должен рассказать, сам не знаю. Вот так-то, дорогие мои товарищи по несчастью.

Николай Иванович сказал:

– Подождём четвёртого товарища. Скоро и его приведут, если он не начнёт что-то говорить следователю.

Мы замолчали и стали ждать нашего сокамерника, который вскоре тоже возвратился в камеру.

Глава двадцать третьяДневник для моей жены

Итак, мы все стали ждать новых допросов. Что-то нам приготовили следователи-садисты Большого дома? Какие еще пытки могли изобрести нелюди репрессивного аппарата Ленинграда?

В течение дня нас не вызывали на допросы. В камере стояла тишина. Хотя была возможность разговаривать, желания говорить ни у кого не было. Какая-то апатия, безразличие к своей судьбе охватило всех нас. Ближе к вечеру была принесена еда. Ужин этот нельзя было назвать хорошим, но все же он был лучше той пищи, которую мы ели в районной тюрьме.

Почти сразу после ужина дверь камеры открылась, и в камеру вошли следователь вместе с надзирателем. Нам были розданы несколько школьных тетрадей и ручек.

На наши незаданные вопросы следователь сказал:

– Я прошу написать в этих тетрадях всё, что вы хотите, чтобы мы, следователи, знали про вас. Можете писать, можете не писать, дело ваше. Я даю на писанину время – целые сутки. Думайте и пишите. Вас в это время на допросы вызывать не будут. Пишите в основном то, что будет интересно нам, следователям. Не усугубляйте своё положение. Не делайте из себя мучеников. Вы все в силах достойно вести себя.

Больше он ничего не сказал, и вместе с надзирателем вышел из камеры.

Мы переглянулись между собой. Некоторое время в камере стояла тишина. Все обдумывали предложение следователя. Я не был готов к такому варианту пребывания в камере. Я ждал допроса с изуверскими пытками, … а тут такое странное предложение.

Первым прервал тишину Николай Иванович:

– Что же, дорогие мои, надо, очевидно пойти навстречу следователю. Каждый должен написать всё, что хочет. Я, например, буду писать дневник пребывания в тюрьмах – районной и этой. Терять мне нечего. Никаких сведений, конечно, я не напишу. Смешно давать какие-то факты следователю.

– Ты, Николай Иванович, прав, – сказал я. – Я тоже напишу дневник, а как его использует следователь, это его дело.

И остальные сокамерники поддержали идею Николая Ивановича.

В камере было светло – горело электричество – и вскоре перья зашуршали по бумаге – сокамерники начали писать в тетрадях. Хотя писать было сложно – столов не было. Пришлось встать на колени, положив тетради на нары. Всё это было для нас необычно.

Прошли сутки. Нас регулярно кормили, на допросы не вызывали, мы, как прилежные ученики, писали в тетрадях всё, что считали нужным. Я даже попросил надзирателя, чтобы нам принесли ещё тетрадей. Моя просьба была выполнена.

А потом со мной произошел необыкновенный случай.

На надзирателей, обслуживающих нас, я вначале толком и не смотрел. Надзиратель и надзиратель, серое безликое существо, правда, наделенное властью. Но они нас не били, и поэтому наше внимание на них не задерживалось. Нас всегда интересовали только следователи и конвоиры – источники зла и насилия.

Но постепенно я понял, что лицо одного из надзирателей мне знакомо. Он кого-то мне напоминал. Надзиратель в свою очередь смотрел на меня по особому, пристально, в упор… Я терялся в догадках. Судьба меня побросала по обширным территориям Руси, так что людей мне пришлось повстречать великое множество.

Но вскоре, хотя и с трудом, я вспомнил его. Этот надзиратель служил в моём кавалерийском отряде, был начальником разведки, и я ему очень доверял. Мне нравился метод его работы с людьми, в том числе и с военнопленными: человечность – его главное оружие. Этому же он учил и своих подчинённых.

Но однажды он попал в беду. Его стал изобличать начальник полка, обвинил в измене и шпионаже в пользу белогвардейцев. В то суровое время мой начальник разведки мог быть убит. Своими и ни за что.

Тогда мне пришлось приложить всё своё старание, умение ладить с начальством, использовать своё знакомство и с начальником штаба полка и даже с начальником штаба дивизии. Я спас своего начальника разведки от верной гибели. При прощании он сказал мне, что до самой своей смерти будет помнить меня.

Вот какой надзиратель был прикреплён к нашей камере.

А дальше – просто. Он шепнул мне, чтобы я сделал два экземпляра дневника: один он передаст следователю, а второй – наиболее полный, отнесет моей жене.

Разговор с надзирателем пришлось скрыть даже от сокамерников, чтобы не искушать их. Я тайно передал надзирателю три тетради, адрес моей жены сказал устно, чтобы не навлечь на нее и надзирателя беду.