Я. П. Полонский
Еще живя в Чернигове, я вошел в сношения как начинающий поэт с Полонским, который был тогда редактором только что возникшего журнала "Пчела". Мое стихотворение было принято и напечатано, что было, конечно, молодому стихотворцу лестно, и именно потому, что принял Полонский.
Муза Полонского была мне знакома, разумеется, с детства, так как его стихотворениями изобиловали школьные хрестоматии. В особенности популярна была его детская поэмка "Солнце и месяц", а в доме у нас распевали, да и везде, деревенские барышни за четырехногим фортепьяно романс его "Под окном в тени мелькает русая головка". Помню, большая поэма Полонского "Собаки" была напечатана в "Отечественных записках", и критика порядочно издевалась над его длинными бытовыми поэмами, а он защищался против нападок критиков, выставляя всю прогрессивность своей лиры и указывая на полное тождество проводимых им идей с идеями Писарева. Считал он себя подлинным сыном сороковых годов, примкнувшим к движению шестидесятовцев.
Приехавши в конце семидесятых годов в Петербург, я узнал, что поэт Полонский служит в цензуре, правда, в иностранной, что считалось не столь позорным, и что он уже в больших чинах, уже генерал. На одном литературном вечере я увидал его высокую фигуру, опирающуюся на костыль. Мне до сих пор неизвестно, почему хромал Полонский, знаю только, что он был долгое время в Тифлисе и прекрасно описал его. Когда потом, уже в двадцатом веке, мне пришлось быть в этом городе во время войны, я поражен был необыкновенно точным рисунком и живописью, с какой Полонский изобразил столицу Грузии. И то сказать, что она не особенно, должно быть, изменилась с сороковых годов, с тех пор, как там служил Полонский.
Первый раз я познакомился с ним на квартире у Минского. Приехав из Киева, я остановился у Минского, и часов в одиннадцать утра к нему приехал с визитом Яков Петрович. В общем разговоре я напомнил ему о том, что я был, так сказать, поэтическим крестником его, и он сейчас же вспомнил мое стихотворение и пожалел, что ему скоро пришлось выйти из "Пчелы" как редактору, иначе он придал бы этому журналу совсем другой характер. Он очень удивился, когда я сказал ему, что в провинции в большом ходу некоторые его романсы:
— А я, представьте себе, даже и не знал, что положен на музыку! Надо будет добыть, пойду по магазинам и спрошу.
Тут он пригласил меня заходить к нему и сказал, что у него приемы по вечерам и что пятницы Полонского уже известны в литературном мире.
В течение многих лет потом я бывал у Якова Петровича на углу Бассейной и Знаменской. Квартира его помещалась в пятом этаже, и он ежедневно, отправляясь на службу в Цензурный комитет, имел мужество взбираться по крутым маршам вверх, опираясь, как Байрон, на костыль.
По пятницам у него собиралось много народу, все больше литераторы и музыканты; часто бывал Рубинштейн. Концерты Полонского были всегда изысканны, с самыми последними музыкальными новостями можно было познакомиться прежде всего у него. Певцы, пианисты и пианистки исполняли лучшие отрывки из Вагнера, Сен-Санса и Грига, тогда только что пробивавших себе дорогу в русском обществе, причем Вагнер трактовался иными критиками как варвар.
За большим столом пили чай, а в промежутках между музыкальными номерами беседовали о литературных явлениях дня. Постоянными посетителями вечеров Полонского были, между прочим, Леонид Майков, историк литературы; Страхов, глубокий мыслитель в области, которая была уже чужда новому поколению, почти метафизик; художник и романист Каразин; Соловьев Михаил Петрович, впоследствии ставший грозным начальником печати, а до девятидесятых годов сотрудничавший в "Вестнике Европы" как эстет и художественный историк, знаток византийских древностей и интересный миниатюрист-иллюминист. Он показывал образчики своих произведений. Великолепно расписанное им Евангелие он хотел преподнести царице и, должно быть, преподнес.
Этот Соловьев однажды, заговорив о византийских золотых эмалях, вовлек меня в беседу об этом предмете, о котором я имел тогда некоторое представление благодаря коллекции, которую собирал французский артист Михайловского театра Мишель. Да, кстати, я знал и кое-какую литературу по этому предмету. По-видимому, Соловьев возымел обо мне преувеличенное представление как о знатоке византийского искусства. Бывало, увидит меня и сейчас же начинает толковать об эмалях, так что я стал избегать его.
Появлялись на пятницах Полонского Аполлон Майков, поэт Козлов, Плещеев, Арсений Голенищев-Кутузов. Из женщин писательниц заглядывала Панаева-Головачева, автор "Трех стран света" и сотрудница Некрасова. Вторая жена Полонского, Жозефина Антоновна, занималась скульптурой, и ей принадлежал памятник Пушкину, поставленный в Одессе, не могу сказать, чтобы хороший, впоследствии, кажется, разрушенный.
Сам Полонский, пока шумели, пели, играли и спорили гости в большом зале, просиживал в кабинете, где стоял полусумрак, курил крепкие сигары, пил чай и кому-нибудь из любителей поэзии читал свои еще не вышедшие в свет стихотворения загробным певучим голосом в той манере, которая теперь, в последнее время, вошла опять в моду. По словам Полонского, Пушкин также читал свои стихотворения нараспев.
Когда взошла звезда Чехова, Полонский увлекся им, стал посвящать ему свои произведения, но Чехова, хотя он и бывал у него, я никогда не встречал на пятницах Полонского. Большим почитателем пятниц Полонского был поэт Случевский, редактор "Правительственного вестника" и занимавший еще какую-то большую должность в Конюшенном ведомстве. У него из-под обшлага сюртука всегда выглядывали крупные звезды. Хотя к нему молодежь уже относилась как к истинному поэту и, помню, в журнале "Весы" Валерия Брюсова его особенно выделили на фоне старых поэтов как предшественника декадентской лирики, но все-таки я никак не мог забыть его стихотворений, напечатанных им когда-то в "Русском вестнике" в начале шестидесятых годов. Там в стихах он позволял себе такие сокращения, как "на стрже" вместо "на страже" ("ходят журавли на стрже").
Случевский был доктор философии, гейдельбергский студент, он старался быть с молодыми литераторами, посещавшими Полонского, как можно любезнее и проще, предлагал тосты за их здоровье и называл их товарищами.
Разумеется, Виктор Бибиков, милый вездесущий юноша, не преминул поразить Полонского знанием наизусть всех его стихотворений. Думается, он не пропускал ни одной пятницы, раньше всех приходил и позднее уходил.
Однажды Полонский, уже уставший, простившись со всеми гостями, сидел у топившегося камина и слегка дремал. Бибиков пришел последним пожать его руку. Полонский взял его руку и зажал в своей, да и заснул. Бибиков из благоговения к поэту не решился выдернуть свою руку. Так он простоял около получаса. Вошла Жозефина Антоновна укладывать мужа в постель, увидела, что он держит за руку Бибикова, и вскричала:
— Боже мой, да он вас забыл в руке!
Вообще забывчивостью и рассеянностью Полонский славился. Ему ничего не стоило за чайным столом в вазочку с вареньем погрузить окурок сигары.
У Майкова за ужином Полонский, которому что-то не понравилось, встал со своего места и начал благодарить гостей за честь, которую ему оказали, посетивши его.
— Но только извините, пожалуйста, за плохой ужин, — вообразив, что Майков у него в гостях, а не он у Майкова, заключил Полонский, — в особенности извиняюсь перед Аполлоном Николаевичем, что ничем мы не могли угодить ему. Он так ни до чего и не дотронулся. В другой раз ужин будет гораздо лучше, я сам присмотрю.
Кстати, еще анекдот о Полонском. Когда был его юбилей, царь пожелал видеть его. В назначенный день напялил он генеральский мундир и отправился представляться. Был он не один, с несколькими такими же счастливцами. Их выстроил церемониймейстер, и вошел царь, прямо направившись к Полонскому, обращавшему на себя внимание высоким ростом и костылем.
— Позвольте узнать вашу фамилию? — спросил царь. Полонский растерялся и забыл свою фамилию. Он беспомощно пожал плечами и сказал:
— Вы извините, ваше величество, никак не могу припомнить, — и указал на свой лоб, — вертится, вертится, а вот хоть убейте! — И потом, обратившись к церемониймейстеру: — Доложите, пожалуйста, его величеству, как меня зовут.
— Это известный поэт, ваше величество: Яков Петрович Полонский! — доложил церемониймейстер.
Царь "милостиво" улыбнулся:
— Очень приятно, я с детства знаю вас. Не окажете ли честь мне и моему семейству позавтракать с нами?
С придворной точки зрения это была неслыханная милость. Полонский, однако, ответил:
— Нет, покорно благодарю, ваше величество, я только что позавтракал, а дважды обременять желудок не имею привычки.
— Ну, как вам угодно, — отвечал царь.
— Экая ты телятина! — сказал ему Аполлон Майков, когда узнал об этом ответе царю.
— Что делать, вообще я глуп, — признался Полонский. Глупость он считал для поэта вообще достоинством.
Я как-то был у Полонского, когда к нему в кабинет вошел, отдуваясь, полный и очень пожилой человек с красным носом, по-видимому, страдавший сильнейшим насморком.
— Фет! — вскричал Полонский. — Здравствуй, красавец, а я только что перечитывал твои стихи! До чего ты очарователен, неподражаем и глуп, — и он бросился обнимать старого друга.
В 1887 году Полонский приехал в Киев и провел у меня целый день с утра до позднего вечера. Это было летом, стояла чудесная погода. Благоуханный воздух, тополевые бульвары, южное солнце ободрили старика, подняли его нервы, он как-то вдруг помолодел, и костыль не помешал ему исходить со мною пешком чуть ли не весь город. У Софийского собора встретили мы синеглазую девочку лет четырнадцати.
— Смотри, какая прелесть! — вскричал он и тут же сказал экспромт в честь ее красоты.
Я понадеялся на память и не записал тогда восьмистишие, которым разрешился поэт.
Пешком взобрались мы и на Андреевскую гору, уже когда заходило солнце. С Андреевской горы вообще дивный вид на Днепр и заднепровские дали. Внизу расстилался Подол, тоже живописная часть города, с зеленеющей Приоркой, где когда-то жили художники и мастера, выписанные Ярославом Мудрым из Византии.