Я? — страница 20 из 20

бя, в тех местах, которые считает верными. Язык человека разваливается. Слова застревают в горле. Запятая — метка на лбу. Это достоинство отчаяния — два языка отрицают друг друга в одних устах. Используя ограниченный регистр незаметных мотивов, Фламм рассказывает о падении человека, уже распавшегося, чтобы распадаться дальше. В числе таких мотивов стекло. Стекло соединяет объекты, которое оно разделяет, но иначе; оно действует не так, как тире: тире разбивает предложение. Стекло не разбивается само:

Я снова чувствую стекло перед глазами, надо было его разбить, но никак не пройти сквозь него, не пройти сквозь…

Все движется дальше, совсем нет времени подумать, все как в книжке с картинками […]

Стекло — это не только техническое воплощение символической границы, но и социальная категория; оно разделяет их имена; стекло определяет отдаление, делает его видимым. Беттух распадается, он падает снизу вверх. Его фамилия — простыня; предмет обихода; ткань, на которой лежат.

Это что, имя? Человеческое имя? Беттух? […] Давай-ка мы тебя выбьем! Ты же весь грязный!

[…] я лишь хотел выбраться из грязи

[…] я уже столько всего потерял, я все хотел и хотел чего-то, вырваться из себя, не получилось, это несправедливо, я мог бы закричать, почему […] тот богач, а я пролетарий, нет, я и то и другое […]

В одной сцене с ним говорит Штерн, с двух сторон: из тишайшей местности, откуда пришло его имя, и из надежного шума в его грудной клетке. Беттух и Грета пришли в обсерваторию. Когда он смотрит в телескоп, в смирение и благодать ночи, до самого внутреннего размера вырезанной над ним темноты, он слышит Штерна (звезду), словно эхо, с задержкой:

…снаружи, из огромной, пустой Вселенной раздается голос: одинокая, вопиющая душа жалуется, зовет меня и не находит покоя. Меня берет жуть, это ужасно, оттуда, из холода, сердце мое сжимается, чувствую лед в жилах, может, это только у меня в голове, но нет, теперь это отчетливый душераздирающий плач, как у ребенка, мертвый плачет, я сам плачу, у меня темнеет в глазах […] диск дрожит за стеклом.

Эта кожа едва может удержать два имени. Куда бы ни бежал Беттух, он бежит к себе. От себя — не убежать.

Пупок

Какая тишина в деревьях, конечно, уже поздно, хотя что такое время, времени вовсе не существует

По воле Фламма Беттух говорит на языке отчаяния, в сердцевине которого скрывается число — беспокойное и отрывочное. Под Верденом погибли двое мужчин. Во Франкфурте и Берлине умирают две матери. Две семьи в романе уничтожены войной. Даже после окончания она никого не щадит — ни тех, кто ее увидел, ни тех, кто ждет. Сестра Беттуха не узнает брата. Земля, черная и полная крови, продолжается. Конец войны — не конец разрушения. Здесь стоят кресты. Фламм рассказывает о них до последнего. В этом романе не может быть глав. Он состоит из озадаченной прямой речи Беттуха и прямой речи других; и то и другое по своему принципу — повторяющиеся, повторно взывающие речи: роман — отчаянная защитная речь покинутого человека, говорящего перед судом. Он рассказывает в настоящем времени то, что не понимает, как будто не прошло время, как будто ничего не случилось, как будто предложениям известно только одно формообразующее время, только эта воображаемая перманентность, после того как все уже было потеряно, не в одном, а в двойном смысле. Беттух отчаянно не хочет быть собой и еще отчаяннее — кем-то другим. Звезда-Штерн, которую он нашел и которая должна избавить его от нищеты его имени и от него самого, была не звездой спасения, а далеким зеркалом в звезде. Смерть организует речь Беттуха. Он и объект, и субъект, одинокий бог своего языка: организуемый и организующий; организм.

Здесь горел мир, здесь миллионы обуглились и истекли кровью, здесь лежат наши братья, здесь лежит Европа, здесь лежит человечество, здесь и я, здесь лежу я, лежит моя жизнь, здесь могилы, могилы, могилы, крест к кресту, земля к земле […] кто же этот бог, что гнет наши жизни — против нас.

Уста плачут лишь словами. Тире — задерживает его дыхание. Стекло — стена, до самого конца, когда Беттух его разбивает; дважды, в двух разных местах. Первый раз в желании, второй раз — в его запоздалом исполнении: я разбиваю стекло, отделяющее его от меня, и топчу осколки стекло, сейчас я растопчу его ногами […] Стекло — это и зеркало. В нем Беттух видит себя зеркально перевернутым; как человек без отражения; как мертвец перед картиной:

[…] никого, в комнате нет никого, кроме меня, я совсем один […] я одинок, страшно одинок, я ощупываю свое туловище, плечи, лицо, одна рука скользит по другой — я, я, я, другой это я, я это другой, мертвец, который теперь жив, лицо, туловище — другой, мышцы, плоть, внутренности, мозг и душа.

Беттух реконструирует события, которые рассказывают его и которые он в этом рассказе переживает снова, так, как вспоминает себя травмированный человек: один, без утешения рода. В одной из сцен он лежит в кровати рядом с Гретой; она видит, что у него отсутствует. Он говорит, как видит сам себя: У меня нет пупка, у меня нет матери, у меня нет ребенка, я не вплетен в эту цепь, соединяющую все тела от первого до последнего человека. Не родился из лона, тело и все же никто, я и все же другой, имя, судьба и все же не человек. Два мертвеца делят одни уста. Я? Не я; не я. И никто другой.