Я? — страница 7 из 20

— Ну-ка, убери одеяло… опять… — говорит она, запинаясь и затаив дыхание, — не пойму, ты выглядишь так странно, как будто… у тебя же нет пупка!

— Нет пупка? Но это же смешно, у любого человека есть пупок, у каждого, кого родила мать, так мы все связаны с землей, с другими людьми, у всех нас есть мать, ты еще спишь, тебе сон застит глаза!

— Нет, нет, нет. — Она рядом со мной на моей кровати, в ее маленькой руке вдруг обнаруживается такая сила, она срывает с меня одеяло, не моргая смотрит на мое тело, в ее взгляде ужас, тогда я сам опускаю глаза, провожу пальцем по животу: он гладкий, кожа будто натянута на круглый барабан, углубления нет.

У меня нет пупка, у меня нет матери, у меня нет ребенка, я не вплетен в эту цепь, соединяющую все тела от первого до последнего человека. Не рожден из лона, тело и все же никто, я и все же другой, имя, судьба и все же не человек. Где же я начался и где кончаюсь? И все же я ощущаю себя, этого у меня не вырвать.

— Грета? Не пугайся ты так, да, живот гладкий, кожа совсем гладкая, но, может быть, не совсем, посмотри, вот здесь рубец, он маленький, но все-таки есть, наверное, мне на войне что-то сюда попало, да, мина рядом взорвалась, да, конечно, был сильный удар, я упал, мы все попадали, разве я тебе не писал, весь окоп осыпался, нас всех оглушило, у меня из живота кровь шла, я, наверное, упал на колючую проволоку, но не сильно, была небольшая рана, прямо вот здесь, посередине, видишь, а теперь она зарубцевалась, остался только вот такой шрамик, рубчик, почти гладко, даже совсем гладко уже, ничего не заметно, ты не веришь, ты мне не веришь?

— Ты был ранен и ничего не написал мне? Почему ты не написал мне об этом? Предчувствие, у меня было предчувствие, я все время видела тебя на земле, засыпанным песком и глиной, видела тебя в крови, мертвого, ах Ханс, Ханс, слава богу, ты здесь, все кончилось, ты жив, смерть была так близко, если бы сюда, сюда попало, ты бы лишился жизни, все было бы кончено.

Она вне себя, ее губы, ее горячие щеки на моем теле, целует это место снова и снова. Потом поднимается, садится на колени рядом со мной, пристально смотрит в глаза:

— Почему ты все скрыл от меня? Потому что любишь меня, знаю. Но ты не знаешь меня, не знаешь мою смелость и силу, нет ничего такого, что ты не можешь мне сказать, и никогда не будет. Что бы ни было, я не испугаюсь.

Нет. Ничего? Эх, вот бы все сказать, все рассказать живой душе, разразиться грозой! Что, если я сейчас откроюсь ей, если встану голый посреди комнаты, положу ее руку на живот и скажу: “Смотри, у меня нет пупка, меня не рожала мать, все это неправда, я не человек, я это не я, я не знаю сам себя, но я люблю тебя…” Что тогда? Тогда она дрогнет, тогда она закричит и оттолкнет меня, эх, тогда вся смелость и вся сила… и вся любовь тоже исчезнет?

— Ты грустишь, любимый, все прошлое умерло, теперь мы здесь, живы и будем счастливы.

Мы здесь и живы. Да, мы будем счастливы. Мы должны быть счастливы. Нам понадобится вся смелость и вся сила.

— Уже утро, уже светло, давай наденем одежду на наши тела.

— Как странно ты сказал: “наденем на наши тела”!

Странно? Мы облачаемся в платье, надеваем платье на наши голые тела, идем на работу и лишь тогда становимся людьми…

На моей коже белая рубашка, поверх нее светлосерый костюм, на светлых штанах заглажены стрелки, ноги мои ходят в сиреневых носках и коричневых туфлях, я за работой, там в прихожей ждут они, я сижу в широком кресле за своим письменным столом, в этом нет ничего удивительного, на стуле рядом женщина склонилась над своим ребенком, ему шесть лет, он порезался о жестянку, когда играл, я разматываю белую повязку, палец красный и опухший, безжизненный тестовидный кусок плоти, будто сам по себе, вверх по руке тянутся тонкие красные полоски, тонкие красноватые ленточки, худые щеки покраснели, дыхание учащенное, круглые карие глаза лихорадочно блестят, устремлены вдаль.

— Вы сможете сохранить палец, господин доктор? Вы же говорили, что, если до сегодняшней ночи жар не спадет…

Мать словно клещами держится за мои слова, за мое лицо, стоит и мучается, похоже на поединок, но не пролила ни слезинки, стоит стеной, ничего не пропускает наружу, слезы просачиваются только внутрь, пока темная пещера не переполняется, и сердце ее сереет.

— Как его зовут? — рассеянно спрашиваю я, лишь бы что-то сказать.

— Куртхен, вы же знаете…

Ах да, Куртхен! Круглое, ласковое имя. Но вот этот палец, белый, толстый кусок мяса — это тоже Куртхен? Тоже относится к нему? Но Куртхен сопротивляется, обороняется от самого себя, строит укрепление против себя, все кровяные тельца спешат туда, в тканях идет бой, Куртхен — как местность, как поле битвы, в нем идет бой, Куртхена уже вовсе нет в его пальце, это уже не его палец, он теперь сам по себе, если его отнять ножом и пилой, оттянуть кожу вилками, вырезать его и зашить кожу сверху, что там за палец лежит в ведре, это тоже ты, Куртхен, еще вчера ты шевелил им, хватал и чувствовал им, вчера он вместе с четырьмя остальными держал мамину руку и был счастлив… где же ты кончаешься, лежишь там в ведре и сидишь здесь на кровати, можно обойтись и без пальцев, можно вообще отрезать тебе всю руку, обе руки и обе ноги, где же ты, Куртхен, где ты начинаешься и где кончаешься?! Теперь ты не чувствуешь боли, медсестра стоит, склонившись над твоей головой, и наливает что-то на мягкую тряпочку над твоим лицом, ты вдыхаешь и ничего больше не чувствуешь, твое сердце бьется и ничего больше не чувствует, ты живешь и не знаешь этого, а я стою рядом с тобой и не живу, а все-таки верю, что живу, я стою в своем белом халате, во мне и вокруг меня течет кровь, брызжет на белые простыни и марлю, это кровь людей, это часть их жизни на марле, у меня серебряные инструменты, ими я пережимаю жизнь, в ведре лежат обломки костей, фрагменты желудка, кишок и конечностей, а на койках лежат люди, которым все это принадлежит, и я хожу среди всего этого и дышу, это дышит во мне, я спрашиваю о температуре и болях, ощупываю тела и склоняюсь над ними, мое ухо над их легкими, их сердцем, оно бьется само по себе, а они этого не чувствуют, не чувствуют сами себя, я слушаю, как оно дышит и бьется, я могу в них заглянуть, я знаю ритм их жизни, я вижу работу крошечных бактерий, сижу за микроскопом и смотрю на пятно, подкручиваю винты и вижу тончайшие рисунки и ячейки, клетки тканей, синие и красные точки и палочки, бактерии, попавшие извне, и кровяные тельца, которые их выгоняют. Но они лежат рядом на койках, и спят, и не догадываются, что я вижу ту их часть, о которой они сами ничего не знают и никогда не узнают.

Ах, все живое слепо, я все знаю, я все вижу, я всем помогаю, только не самому себе, наши глаза всегда направлены наружу, но внутри у нас темная пещера, мы сидим в ней и никак не можем себя увидеть.

Грета? Да, на сегодня хватит, но, возможно, сегодня ночью кто-то умрет, биение в его груди остановится, а я в это время буду лежать рядом с тобой и обнимать тебя, моя жизнь, мое семя будет течь в тебя, счастье растворит нас друг в друге, и когда здесь начнется новая жизнь, другая жизнь прекратится, останется где-то там, куда никто не может попасть.

— У тебя усталый вид, — говорит она, — складки вокруг губ, я таких раньше не видела, тебе надо было сначала отдохнуть несколько дней, а не бросаться сразу с головой в работу, тебе приходится труднее, чем раньше, кажется, будто они все только и ждали твоего возвращения, ведь есть же и другие врачи…

— А ты?

— Я счастлива, я только о тебе одном и думаю.

— Но Боргес?

— Он далеко.

— Но если он сейчас явится?

— Он не явится. А если и так… Зачем мучить себя и меня? Ты же знаешь, я не люблю его.

— А все то время, пока я был там, лежал в окопе, у тебя никто не бывал, всегда одна, ни один мужчина тебя не желал?

Она разражается слезами.

— Да, вечно вы плачете, когда не можете больше!..

— Ты перетрудился, ты снова перевозбужден…

— Потому что я говорю правду…

— Ты знаешь, что это неправда.

— Ты…

— Не бей меня, ты же сам все знаешь.

Она дрожит, она опустила голову, чего же я хочу, почему эти слова продолжают вылетать из меня, почему я такой, всегда против себя, и почему я так много работаю, какое мне дело до больных?! Хоть теперь наконец не работать, наслаждаться жизнью, мы для этого созданы, для этого… мы себя создали!

— Госпожа Бусси Зандор…

— Быстро вытри слезы!

— Если бы я теперь тоже взревновала… — Она кротко улыбается и вытирает глаза белым платком.

Во мне тревога, странное напряжение, которое я не понимаю, я пошел к двери, почти забыл Грету, мои шаги легки и эластичны, я чувствую себя молодым и элегантным, но в то же время сердце мое бьется испуганно, будто что-то прокалывает грудь, вот, словно танцуя, входит эта женщина, короткими энергичными шажками, черные гладкие волосы плотно облегают белый лоб, голова на прямой белой шее холодно откинута назад, черные ресницы, прямые черные брови, белая кожа на лице, прозрачная как алебастр, на меня строго смотрят большие, темные глаза; я знаю этот взгляд, он приказывает и просит одновременно, он обольщает и властвует и все же кажется полным смирения. Но когда ресницы опускаются, прикрывая этот взгляд, тьма играет влажным блеском, белки отливают голубым, круглые черные зрачки прячутся под веками, и тонкие губы открываются мягко и пурпурно, а голова преданно склоняется набок.

Но сейчас эти губы улыбаются, они строгие, тонкие и сжатые, силой принуждают себя к спокойствию, глаза мерцают, левая рука судорожно сжимает платок и нервно теребит его белыми пальцами. Она подходит к Грете, та ее обнимает, и пока их щеки на секунду соприкасаются, она смотрит через плечо Греты, мимо нее, коварно, с ликующей и все же как будто просящей улыбкой прямо мне в лицо.

Эта женщина ужасна, проносится у меня в голове, я предпочел бы сейчас быть там, больше никогда не встречать ее, бог знает почему, внезапно меня охватывает смутный страх, она должна отпустить Грету, нельзя позволять им быть вместе, тут опять этот пес в комнате, теперь я его почти люблю, он смотрит не на меня, а пускает слюни на эту, он всегда появляе