Сейчас чувствую несчастье Коонен гораздо острее, чем раньше. Сама нахожусь в схожей ситуации, когда все хорошее осталось в прошлом. Когда испытаешь что-то на своей шкуре, лучше понимаешь и сильнее сочувствуешь. Коонен повезло хоть в том, что у нее осталось несколько верных подруг. Знаю об этом от Раневской, которая дружила с Коонен и ее племянницей. Хорошо, когда в трудную минуту рядом оказываются друзья. Есть кому выговориться. Есть с кем разделить горе. Человеческая поддержка очень важна. Невозможно все время держать свои мысли при себе. Иногда надо выговориться, получить одобрение или сочувствие. Часто думаю о том, кто из моих знакомых останется со мной, если я перестану быть министром. Перебираю мысленно имена. То кажется, что останутся все. То, что никого. «В науке есть один царь и бог – опыт. Того, что не доказано опытным путем, в расчет брать нельзя», – говорил нам профессор Догадкин[279]. Так и есть. Только опытным путем можно узнать истину. Варпаховский[280] рассказывал мне «анекдот» из собственной биографии. В бытность главным режиссером театра Ермоловой он уехал отдыхать в Ялту. Спустя неделю дал в театр телеграмму – как идут дела? Варпаховский – человек ответственный, любящий свою работу. Он даже в отпуске должен быть в курсе всего, что происходит в театре. Хорошо его понимаю. Сама такая же. Ворчу – ну хоть бы на этот раз не дергали. А на следующий день уже звоню Тане с Любой, чтобы узнать, как дела. На почте произошла ошибка. Курортный сезон, много телеграмм, путаница. В телеграмме, полученной театром, было написано, что Варпаховский скончался. Скоропостижно. Был переполох. Из театра позвонили домой к Варпаховскому, напугали его жену Иду[281]. Правда выяснилась только на следующий день, потому что в санаторий невозможно было дозвониться – авария на телефонной станции. «Ошибка принесла мне пользу. Теперь я точно знаю, кому можно доверять», – сказал Варпаховский. Узнав о кончине главрежа, некоторые сотрудники сразу же начали высказывать то, что они о нем думали.
Жалею, что не могу пойти на похороны к Коонен. Мое появление там будет всеми неверно истолковано. И в ЦК тоже истолкуют. Становлюсь такой осторожной, что скоро начну шарахаться от собственной тени. Нервы. Все от нервов. А когда-то у меня были железные нервы. Когда в Симферополе в обкоме комсомола начался пожар, все бросились вон, а я схватила двух попавшихся под руку ребят и с ними спасла картотеку. Мужчины-обкомовцы потом долго не могли смотреть мне в глаза. Им было стыдно за то, что они поддались панике. Пожар был пустяковый, но дыму от него было много. А шуму еще больше. Только пять человек не поддались панике – наша троица, которая вынесла картотеку, и два парня из трудотдела[282], которые потушили пожар. И когда в эвакуацию ехала, а нас бомбили, паники у меня не было. Наоборот – других успокаивала. У меня уже был опыт – в Москве на крышах дежурила при бомбежках. А сейчас стала какая-то дерганная. Таня у себя уронит что-нибудь, а я в кабинете вздрагиваю. Сплю очень плохо. Вот уж не думала раньше, что у меня когда-нибудь может быть бессонница. Говорят, что у японцев есть отличные успокаивающие лекарства. Надо будет поинтересоваться.
Году в 24-м я, сопливая девчонка, мечтала о том, какая замечательная жизнь будет в Советской стране через пятьдесят лет. Рисовала в воображении невероятные картины и думала – эх, дожить бы, взглянуть хоть одним глазком. Дожила. Жизнь и впрямь стала замечательной, не сравнить с тем, что было раньше. Наверное, мне нужно гордиться тем, что во всем этом есть и моя заслуга, и чувствовать себя счастливой. Но почему-то не чувствую. Чего-то мне недостает для счастья, а чего, и сама не знаю. Часто думаю о том, что если бы могла начать жизнь заново, то прожила бы ее иначе. А такие мысли счастливым людям в голову не приходят. Рассказать кому – так не поверят, скажут: «с жиру бесится баба, все у нее есть, а она кручинится». Все у меня есть – муж, дочь, внучка, ответственная работа, почет и уважение, а вот счастья нет. Надо смотреть правде в глаза. Хотя бы наедине с собой. Жизнь прожила достойно, упрекнуть себя не в чем, добилась большего, чем могла пожелать, все ладно, а счастья нет. Может из-за того, что я все обиды принимаю чересчур близко к сердцу? Другие плюнут и забудут, а меня все гложет изнутри да гложет. Новая обида прошлые за собой тянет. Пока тянулась скверная история с дачей, я все плохое, что было в моей жизни, заново пережила. Эх, думаю, люди – что же вы творите? Все наизнанку выворачиваете, черное за белое выдаете. Сначала сами предлагаете помочь с материалами. Ах, Екатерина Алексеевна, вы нам столько помогали, как же мы можем вам не помочь! У нас излишки все равно под списание попадут, а вам пригодятся! А чуть ветер в другую сторону подул, так начинают говорить, что это я их заставила отдавать мне дефицитные материалы. Заставила! Принудила! Как бы не так! Что же вы сразу в КПК[283] не сообщили? Ждали, когда команду «ату» услышите?
Возвращения в Москву жду с тревогой. Привыкла уже, что в мое отсутствие непременно происходит что-то нехорошее. Когда меня нет на месте, у моих недоброжелателей развязаны руки. Впрочем, они и меня-то не особенно стесняются. Перед отъездом узнала, что мое предложение по строительству нового здания для Института истории искусств было отклонено. Пускай институт не получит нового здания, лишь бы досадить Фурцевой. В последнее время отклоняется все, что бы я ни предлагала. От строек до присвоения званий. Боюсь представлять людей к наградам. Боюсь кого-то похвалить. Как бы ярлык «любимчика Фурцевой» не повредил бы человеку. По многим признакам чувствую, что отношение ко мне неотвратимо меняется в худшую сторону. В ЦК мне теперь даже секретарши не улыбаются. А секретарши – это барометр. Они в курсе всех дел и во всем подражают своим начальникам. Меня теперь в ЦК встречают холодно. К Демичеву пускают только после доклада. А было время, когда мне навстречу выбегали, улыбались и двери передо мной распахивали без доклада. Мне это показное расположение ни к чему. Просто по его наличию или отсутствию можно делать выводы. В последнее время эти выводы не в мою пользу. А самый главный «барометр», товарищ Цуканов[284], давно уже говорит со мной сквозь зубы. Сначала я думала, что у него характер изменился после гибели сына[285]. Такое огромное горе накладывает свой отпечаток. Не может не наложить. Но когда услышала, как Цуканов общается с другими, поняла, что его сухость предназначается лично мне. Даже по имени-отчеству теперь меня не называет. Только «товарищ Фурцева». И тон такой, будто я в чем-то перед ним провинилась. Делай выводы, товарищ Фурцева. Будь готова к новым неприятностям.
Я готова. Меня невозможно застать врасплох. Не на ту напали.
Когда-то я осуждала Никиту Сергеевича за то, что его воспоминания были опубликованы за границей. Как так можно? Первый секретарь, пусть и бывший, и публикует свои мемуары у идеологического врага! Ясно же, как там будут извращать каждую фразу, толковать ее в ущерб престижу нашего государства. А как иначе? Это же враги. Война не закончилась в 45-м, она просто приняла другую форму. Я расценивала поступок Никиты Сергеевича как предательство. У меня не было сомнений в том, что его воспоминания очутились за границей с его ведома. А как иначе? Воспоминания – это документ. Будь они на бумаге или на магнитофонной пленке, все равно документ. А правильному обращению с документами любой руководитель учится в самом начале своей карьеры. Не могу допустить, что Никита Сергеевич мог хранить свои воспоминания так, чтобы они без его ведома попали в чужие руки. Для этого я слишком хорошо его знала. Помню, какой шум поднялся осенью 70-го, когда Добрынин[286] сообщил в Москву о том, что в американском издательстве будут опубликованы воспоминания Никиты Сергеевича. Больше всех возмущался Кириленко. Никита Сергеевич стоял на том, что вся история с его воспоминаниями есть не что иное, как фальсификация и провокация. Сама я не читала этих воспоминаний, хотя как министр имела доступ к переводу американского издания, сделанному для советского руководства. Мне не интересно читать о том, чему я сама была свидетельницей. Да и просто по-человечески не хотелось читать, потому что знала, что стану нервничать. Но те, кто читал, в один голос утверждали, что это не фальсификация. Слишком уж много было там совпадений. Так не сфальсифицируешь.
Раньше я возмущалась, а теперь перестала. Когда перечитала свои сумбурные записки и поняла, что они останутся после меня как частица меня. Меня не будет, а мой дневник (я не рискну назвать его выспренно «мемуарами») останется. И мне бы хотелось, чтобы его прочло как можно больше людей. Пусть я в чем-то пристрастна, а в чем-то необъективна, но это мои мысли и чувства. Это моя жизнь. При жизни я и допустить не могу того, чтобы показать кому-то написанное, но после того как меня не станет, запреты снимаются. Пусть люди имеют возможность прочесть то, что я написала сама о себе. Я вдруг осознала, что именно побуждает людей писать воспоминания – стремление оставить что-то после себя. Оставить след. Это не страх забвения, нет. Это другое. Стремление рассказать правду о себе. Чистую искреннюю правду. В прежние времена говорили: «как на исповеди». Дневник – моя исповедь. Пусть и сумбурная, но искренняя. Я бы хотела, чтобы после моей смерти мой дневник был опубликован. Теперь уже жалею о том, что начала вести его на закате жизни.
Опубликован? Где? У нас его не опубликуют. Теперь я хорошо понимаю Никиту Сергеевича. Как бы я к нему ни относилась, я его понимаю. Он знал, что его воспоминания никогда не будут опубликованы в Советском Союзе, и потому отправил их в Америку. Нельзя осуждать его за это, как нельзя осуждать меня за то, что я намерена сделать с моим дневником.