Второй вариант (на сей раз виновной выступаю я) — все начинается с моего неудавшегося самоубийства. Я теряю голову и поочередно убиваю сначала мать, потом Стефана, а уж затем Бернара. Такое тоже возможно. Судья сможет выбирать между гневом одного и сумасшествием другого. И так как я еще способна здраво мыслить, то стараюсь уверить себя, что если к моему повествованию отнестись серьезно, то на преступника больше похож Бернар, а если не учитывать мною написанное, то я смахиваю на шлюху. В любом случае меня будут допрашивать, и я постараюсь, чтобы Бернар получил десять лет тюрьмы. Но если бы он рассуждал так же, как и я, то тоже понял бы, что может пристрелить меня без особого риска. А этого я не могу вынести. Он должен заплатить. И единственная возможность восстановить справедливость — это убить его своими собственными руками.
Как только не прокручивала я в голове эту дилемму: я оставляю его в живых, и он продолжает доказывать мне, что я ничего не видела и не слышала. Он торжествует. Или я освобождаюсь от него (быть может, с помощью яда) и отправляю его на Тот Свет, существование которого он отрицает, но который готов раскрыть ему объятия, так как по ту сторону правит только прощение и радость. Никогда, нет уж, никогда я не буду творцом его счастья. Я предпочитаю, чтобы он жил в этом мире, прозябая в собственном неверии. Даже если он задумал убить меня. Даже если ему удастся избежать тюрьмы. Даже если он будет каждый день потирать руки, думая, что победил меня со всеми моими видениями.
Какая же я все-таки дура. Быть или не быть, так ведь? Быть или не быть отмщенной. Я всюду таскаю за собою свою черную меланхолию, уничтожающую меня. Так ведь и он не очень-то умен. А правда заключается в том, что мы просто боимся друг друга, несмотря на все размышления и расчеты. Я действительно легко могу получить прощение, если сдамся и признаю, что ошибалась, что все, что я слышала, было лишь криком моей агонии. Но я нахожусь на той стадии ненависти, когда буквально готова взойти на костер.
Он установил за мной слежку, воспользовавшись услугами детектива, к помощи которого уже однажды прибегал. Может, он думает, что я хочу купить оружие. То-то он удивится, узнав, что я отправилась в Нотр-Дам. Я часто хожу туда. И думаю об этих святых, о тех, которые держат в руках свои сердца и головы. Все они окружены нимбами и ореолами. Все так или иначе прошли через пытки. Я тоже принадлежу к разряду мучеников, отказавшихся нарушить клятву. Именно поэтому мне так хорошо в этом полумраке. Я снова и снова обещаю говорившему тогда со мной существу выдержать все, невзирая ни на что. Что же касается Бернара, то, несмотря на весь его лоск, он больше напоминает распоясавшуюся чернь в ночь погрома. Он не орет «Смерть!», но у него всегда под рукой пистолет.
Проходят дни. Мы как-то уживаемся рядом в этом большом доме. Он еще больше похудел. Я тоже. Он следит за мной, так как мысль о яде пришла и ему тоже. Поскольку он не лишен проницательности, то понял, что если я, к примеру, приму изрядную дозу мышьяка, то письмо, лежащее у нотариуса, непременно обернется против него. Однако если ему удастся отравить меня медленно, постепенно, то такая смерть не покажется подозрительной. По крайней мере, так себе представляю я. Из чего и делаю вывод, что опасность исходит от него. И конечно же он догадывается, о чем я думаю. Он понимает и то, что я могу опередить его. Отсюда и постоянная «готовность», под надзором старухи, которая целиком занята ликвидацией предприятия «Роблен» и считает, что у нас те же заботы, что и у нее.
Я долго думала о разводе. Может, это самое простое? Поговорила об этом с Бернаром. Он не согласен. Утверждает, что скандал убьет его мать. Нет. На самом деле он не в состоянии развязаться со мной. Я пугаю его, но вместе с тем и необходима ему, так как для него самое главное теперь — это заставить меня сменить веру, или, проще, вернуть мне то, что он называет «разум». Его будто охватило бешенство. Он стал фанатиком своей религии правды. У него свои записи, свои аргументы, и прежде чем раскрыть их, он утверждает: «Это для твоего же блага, Кристина. Потому что я люблю тебя». Примеров можно привести великое множество. Вот хотя бы один, выбранный наобум (в его кабинете, перед завтраком):
— Возьмем, к примеру, ЛСД или подобные препараты, такие, как кетамин. Видишь, я хорошо подкован. Все они вызывают…
Он хотел сказать галлюцинации. Но Бернар знает, что это слово нельзя употреблять, если он не хочет, чтобы я ушла, хлопнув дверью. Поэтому продолжает в духе светской беседы:
— …состояния хорошо известной раздвоенности.
Я спокойно прерываю его:
— Я не была напичкана наркотиками.
— Нет, конечно же нет. Но ты ведь и не была в нормальном состоянии. Ты сама об этом писала, так или нет?
— Так. Но ты все истолковал по-своему. Потеряв кровь, я будто бы потеряла тело. Кровь — это нечто вроде старой одежды, от которой нужно избавиться, если хочешь владеть своим разумом.
Разум, душа — это те слова, которые заставляют его бледнеть от негодования. Я для него еретичка, «инакомыслящая». И ему не нужно прятать свое лицо в инквизиторский капюшон. Глаза его горят, хотя он и старается говорить самым спокойным голосом.
— Состояниями, подобными твоему, — терпеливо говорит он, — занимаются невропатологи. Существуют… заболевания нервной системы, сопровождающиеся теми же самыми эффектами. Я только что прочел в одной из твоих книг статью доктора Лукьяневича об «иллюзии самонаблюдения».
— Никто не принимает его всерьез, — замечаю я. — Сегодня все согласны с тем, что ты отвергаешь с такой горячностью: ясновидение, действие на расстоянии и даже биолокация.
На сей раз он взрывается. Бьет кулаком по столу. Принц убегает и прячется под стеллажи.
— Довольно, — орет он. — Убирайся прочь!
— Ладно, ладно. Не сердись.
Но он тотчас берет себя в руки, смотрит на часы.
— Мама должна оставаться вне этого конфликта, — говорит он. — Идем завтракать.
Несколько мгновений спустя мы втроем сидим за столом, лишь изредка перебрасываясь коротким словцом, чтобы попросить соль или корзинку с хлебом. Иногда наши взгляды встречаются, но мы тотчас опускаем глаза. Принц вертится возле нас, выпрашивая кусочек, тоскливо мяукая. Иногда он вытягивает лапку и просительно царапает чью-нибудь ногу. Он наша единственная связующая нить. Без него молчание было бы невыносимым. Я замечаю, что Бернар ест осторожно, следит за моими руками, будто я достаточна ловкая, чтобы просыпать на рыбу или овощи какой-нибудь ядовитый порошок. Но особенно бдителен он во время кофе. Кофе мы пьем растворимый, немного едкий вкус которого может замаскировать наличие постороннего продукта. Я пью маленькими глотками, смакуя. Улыбаюсь и говорю:
— Ты ничего не заметил? Может, сахарная пудра?
Он прекрасно знает, что я смеюсь над ним, и все же не решается притронуться к своей чашке. Вечером продолжается та же игра.
— Что это вас так веселит? — спрашивает старуха.
— Так, один недавний разговор, — вежливо отвечает Бернар.
Но стоит нам остаться один на один и отключить телефон, как столкновение продолжается. Он изменил тактику. Теперь он бьет по тем местам, где я беззащитна, медленно листая мои мемуары, подобно экзаменатору, говорящему с невежественным студентом.
— Тут полно пробелов, — с отвращением замечает он. — Перепрыгиваешь с одного на другое. Читая рукопись, не поймешь — идет ли дождь, или светит солнце. Ты просто уходишь от деталей, мешающих тебе. Очень мило бросить походя: «Проехали! Это не интересно». А может, это и есть самое интересное, намеренно опущенное. А я? Я появляюсь только тогда, когда нужен тебе в твоем рассказе. Да и то намеками, если не сказать наспех. А природа твоих отношений со своей матерью? Все смазано! Пусть читатель сам догадывается и заполняет пробелы.
Я начинаю терять терпение.
— Что означает это выискивание ошибок? Хочешь сказать, что я не умею писать? Велико открытие!
— О нет! — восклицает он. — Скорее, ты слишком ловка. Твоя манера свести весь рассказ к тому, что ты называешь своим «духовным опытом», всего лишь дымовая завеса, за которой ты прячешь свои истинные чувства, настоящие мотивировки.
— По-твоему, я обманщица?
— Счастлив, что ты это признала.
— Ничего я не признавала.
Он оскорбительно смеется, похлопывая мою тетрадь.
— Ты не отдаешь себе отчета, но все, что здесь написано, осуждает тебя же. Тебя ждет психушка, дорогая моя. И вся твоя трепотня про нотариуса ничего не изменит.
— А ты со своей бредовой ревностью, думаешь, — не находка для психиатра?
Мне стыдно за подобные сцены, и ему, скорее всего, тоже. Этот ежедневный кошмар — сколько он еще продлится? И нет никакой возможности поставить точку. Мы связаны друг с другом, как приговоренные и ждущие казни, которых садисты-революционеры бросали в Луару. Иногда я долго рассматриваю шрамы на своих запястьях. К чему бороться? Голос сказал мне: «Позже, когда ты будешь свободна». Теперь эта свобода зависит только от меня. Нужно еще немного силы, разбег, а именно его-то мне уже и не хватает. Снова хладнокровно использовать бритву я не смогу, поскольку утратила столь необходимую мне восторженность. Остается барбитал. Это не очень надежно, но что делать?
Да, я купила барбитал. Пузырек теперь всегда со мной, в кармане. Сарказм Бернара больше не трогает меня.
Перекресток был наводнен народом. Двое полицейских старались отодвинуть любопытных. Посреди шоссе стояла, мигая огнями, полицейская машина и «скорая помощь», из которой двое в белых халатах доставали носилки. Рядом покоилось перевернутое такси, грузовичок с раскуроченным передом и распахнутыми дверцами, а вокруг все было усеяно рассыпавшимися коробками с надписями «Хрупкое» и осколками стекла. Люди толкались, пытаясь увидеть раненых. Только что подошедшие пытались протиснуться вперед. Было три часа дня. Растущая толпа перекрыла движение.
— Что там такое? Бомба?
— Нет. Грузовик врезался в такси.