Я подарю тебе солнце — страница 25 из 62

Я вынимаю лимон.

– Что? Неловко за меня? – Я вспоминаю, как сказала ему такое однажды – что мне за него стыдно, – и содрогаюсь от воспоминаний о том, какой я тогда была. Возможно ли, что наши души поменялись телами? В третьем классе миссис Майклз, учительница по рисованию, велела нам нарисовать автопортреты. Мы с братом сидели в разных концах класса и, даже не обменявшись взглядами, нарисовали друг друга – я его, а он меня. Вот и сейчас иногда такое чувство.

– Я не это хотел сказать, – говорит Ноа, проводя рукой по своим пышным волосам, но обнаруживает, что их нет. Вместо этого он кладет руку на затылок.

– Это.

– Ну ладно, это. Потому что это реально стыдно. Собрался сегодня за обед заплатить, полез в карман, а там вот что. – Он достает горсть семян и горошин – это очень сильный защитный амулет.

– Ноа, я просто стараюсь тебя уберечь, хотя ты сертифицированный артишок.

– Джуд, ты совсем двинулась.

– Да ты знаешь, что двинутые люди делают? Устраивают вечеринку на вторую годовщину смерти матери.

По его лицу расходится трещина, но уже через миг заклеивается обратно.

– Я знаю, что ты там! – хочу крикнуть я. Это правда, я знаю.

Вот почему:

1. По его придурочной помешанности на прыжках с обрыва и тому величественному виду, который я наблюдала сегодня, когда он летел по небу.

2. Иногда Ноа, бывает, сидит, сгорбившись, в кресле, лежит у себя на кровати или, свернувшись клубочком, на диване, я машу рукой у него перед лицом, а он даже глазом не моргнет. Как будто слепой. Где он бывает в такие моменты? Что он там делает? Я-то подозреваю, что рисует. Что за непроглядными стенами этой крепости, построенной из всех возможных условностей, в которую он превратился, находится офигенский музей.

И самое главное: 3. Я выяснила (не один он смотрел историю моих запросов), что Ноа, который почти не пользуется Интернетом (он, наверное, единственный подросток в Америке, равнодушный к виртуальной реальности и социальным сетям), публикует на сайте «Утраченная связь» сообщение, почти каждую неделю, и всегда одно и то же.

Я за этим слежу – ему ни разу не ответили. Я уверена, что он пишет Брайену, которого я не видела со дня маминых похорон, он, насколько мне известно, не возвращался в Лост-коув, после того как его мать переехала.

К слову сказать, я в курсе, что творилось между Брайеном и Ноа, даже если никто другой этого не замечал. Когда он тем летом возвращался по вечерам после встреч с ним, он рисовал Ноа и Брайена, пока у него не начинали болеть и пухнуть пальцы настолько, что он подходил к холодильнику и засовывал руки в морозилку. Он не знал, что я наблюдаю за ним из коридора и вижу, как он стоит у холодильника, прижавшись лбом к холодной дверце; он закрывал глаза, а его мечты кружили рядом с телом.

Как только он уходил утром, я просматривала его тайные альбомы, которые он прятал под кроватью. Казалось, что Ноа открыл целый новый спектр красок. Новую художественную галактику. Как будто он нашел мне замену.

Чтобы вы знали: больше всего на свете я жалею о том, что пошла с Брайеном в гардеробную. Но той ночью их история не закончилась.

Я о многом жалею, что делала тогда.

Увы, те семь минут с Брайеном в гардеробной не были худшим из моих поступков.

Близнец-правша говорит правду, а близнец-левша – лжет.

(Мы с Ноа оба левши.)

Брат смотрит вниз, на ноги. Пристально. Я не знаю, о чем он сейчас думает, и от этого начинает казаться, что у меня полые кости. Он поднимает голову.

– Вечеринка будет не в тот самый день. А накануне, – тихо говорит Ноа, и его темные глаза такие же мягкие, как и у мамы.

И хотя мне меньше всего на свете хочется, чтобы рядом со мной собирались серфингисты типа Зефира Рейвенса, я соглашаюсь.

– Хорошо, – отвечаю я вместо того, что сказала бы, если бы у меня во рту все еще был тот магический лимон. – Прости меня. За все.

– Может, хоть в этот раз придешь? – Брат показывает на стену. – В чем-нибудь из этого? – В отличие от меня самой, комната у меня очень девчачья, я же столько платьев шью – и развевающихся, и не только – и развешиваю их на стенах. Это как будто друзья.

Я пожимаю плечами:

– Я не тусуюсь. И в платьях не хожу.

– А раньше ходила.

Я не отвечаю, что он раньше занимался творчеством, интересовался мальчиками, разговаривал с лошадьми, а на мой день рождения притащил луну через окно.

Если бы мама сейчас вернулась и ее вызвали бы в полицию на опознание, она бы не узнала ни одного из своих детей.

Да и папу тоже, он как раз материализовался в дверном проеме. У Бенджамина Свитвайна: кожа стала напоминать серую глину как по цвету, так и по фактуре. Штаны всегда велики и неловко затянуты ремнем, так что выглядит он как пугало, и кажется, что если ремень снять, то он превратится в гору соломы. В этом, возможно, я виновата. Мы с бабушкой слишком много колдовали на кухне по библии.

Чтобы вернуть радость в семью, в которой случилось горе, высыпайте по три столовые ложки перемолотой яичной скорлупы в каждое блюдо.

Помимо прочего, папа теперь всегда вот так появляется, без, как это сказать, предвещающих шагов? Мой взгляд перемещается на его обувь, она есть на ногах, а они стоят на полу, носками в правильную сторону – хорошо. В общем, время задаться вопросом, кто в этой семье призрак. Почему умершего лучше видно, чем живого. В большинстве случаев я узнаю о том, что папа дома, по звуку смыва в туалете или включенному телевизору. Он больше не слушает джаз и не ходит плавать. Теперь он в основном смотрит в пустоту с далеким и непонимающим выражением лица, словно пытается решить непобедимое математическое уравнение.

И ходит гулять.

Эти прогулки начались на следующий день после маминых похорон, когда дом еще был полон ее друзей и коллег.

– Пойду пройдусь, – объявил он мне, вышел через черный ход и оставил меня (Ноа был неизвестно где) и вернулся домой, только когда все разошлись. И на следующий день то же самое: – Пойду пройдусь. – И на следующий, и в последующие недели, месяцы и теперь уже годы, и все сообщают мне, что видели моего отца на Олд-майн-роуд, в двадцати пяти километрах от дома, или на Бандитском пляже, который еще дальше. А я воображаю, как его сбивают машины, уносят беспощадные волны, съедают горные львы. Воображаю, что он не возвращается. Я раньше подходила к нему, когда видела, что он собирается, напрашивалась с ним, на что папа всегда отвечал: «Милая, мне надо подумать наедине с собой».

И пока он думает, я все жду телефонного звонка с новостями о несчастье.

Так всегда говорят: Случилось несчастье.

Мама тогда ехала на встречу с папой. Они разошлись примерно за месяц до этого, он жил в отеле. Перед выходом она сказала Ноа, что попросит папу вернуться домой, чтобы мы снова жили всей семьей.

Но вместо этого она умерла.

Чтобы немного развеять это настроение, я обращаюсь к нему с вопросом:

– Пап, а есть такая болезнь, когда плоть затвердевает и несчастный больной оказывается заключен в собственном теле, как в каменной тюрьме? – Я почти уверена, что читала об этом в каком-то твоем журнале.

Они с Ноа переглядываются, потешаясь надо мной. Ох, Кларк Гейбл, ох.

– Джуд, это называется фибродисплазия, она бывает крайне редко. Просто невероятно редко.

– Да я и не предполагаю, что у меня это… – По крайней мере, в буквальном смысле. Я умалчиваю о том, что метафорически, наверное, это у нас семейное. Настоящие мы очень глубоко сокрыты в самозванцах. Папины медицинские журналы иногда не менее информативны, чем бабушкина библия.

– Черт, где Ральф? Черт, где Ральф? – И вот за этим следует момент семейного единения! Мы все одновременно закатываем глаза в унаследованном от бабушки Свитвайн театральном жесте. Но потом у папы морщится лоб.

– Слушай, дорогая, а почему у тебя в кармане лежит огромная луковица?

В кармане толстовки зияет мой оберег от болезней. Я и забыла о нем. Англичанин тоже его видел? Ох, черт.

– Джуд, тебе бы серьезно… – начинает папа, но тут очередная, в чем я не сомневаюсь, чертополоховая лекция на тему моего чрезмерного увлечения библией либо отношений с бабушкой на расстоянии (о маме он не знает) прерывается, потому что папу как подстрелили из оружия шокового действия.

– Пап? – Он побледнел – ну, насколько это возможно. – Папа? – повторяю я и понимаю, что он, словно обезумев, смотрит на экран компьютера. На «Семью скорбящих»? Эта работа Гильермо Гарсии полюбилась мне больше всего из того, что я видела, хотя она и очень грустная. Три массивных убитых горем каменных великана, они напоминают мне нас троих – полагаю, что и мы с папой и Ноа точно так же выглядели на маминой могиле – как будто мы сейчас рухнем вслед за ней. Папа, наверное, вспомнил то же самое.

Я смотрю на Ноа и вижу, что и он в таком же состоянии и тоже уставился на экран. И амбарный замок спал. Чувства засветились красным светом у него на лице, шее и даже на руках. Многообещающе. Он реагирует на искусство.

– Ага, – говорю я им обоим, – невероятная работа, да?

Ни один из них не отвечает. Я даже не уверена, что хоть кто-то меня услышал.

– Пойду пройдусь, – внезапно говорит папа.

– А у меня друзья, – еще внезапнее бросает Ноа, и они расходятся.

И я одна тут слетела с катушек?

На самом деле про себя я знаю, что двинулась. День за днем я наблюдаю за тем, как у меня отрываются пуговицы и разлетаются в разные стороны. А в папе с Ноа меня пугает то, что они воображают, будто с ними все в порядке.

Я иду к окну, открываю, и в комнату влетают пугающие стоны и карканье гагар, гром зимних волн, звездных, ясное дело. На миг я оказываюсь на доске и лечу на гребне волны, легкие наполнены холодным соленым воздухом – а потом я вдруг резко вытаскиваю Ноа на берег, и опять время переключается на два года назад, когда он едва не утонул, и его вес с каждым гребком тянул нас ко дну… нет.