– Бедж, – произносит Оскар, словно делает открытие.
Я уже чуть было не сказала, как меня зовут на самом деле, но потом решила, что не буду. Может, попробовать побыть кем-то другим, а не бедной осиротевшей дочкой Дианы Свитвайн.
В комнату крадучись входит Фрида Кало, тихонько подходит к Оскару и начинает виться вокруг его ноги. Он берет ее на руки, кладет ее голову себе на шею, и она начинает мурчать, как турбина.
– Женщины меня любят, – говорит он мне, гладя кошку под подбородком указательным пальцем.
– Я не заметила, – отвечаю я. – У меня бойкот.
Его зеленый и карий сезановы глаза лезут на лоб. А ресницы такие темные, что кажутся мокрыми.
– Бойкот? – переспрашивает он.
– Я бойкотирую пацанов.
– Правда? – ухмыляется он. – Я воспринимаю это как вызов.
Помогите.
– Оскоре, не безобразничай, – ругается Гильермо. – Так, – берется он за меня, – сейчас посмотрим, что у тебя внутри. Готова? – У меня подкашиваются ноги. Я же поддельная. И Гильермо сейчас это поймет.
Он кладет руку Оскару на плечо.
– У меня через два часа встреча с Софией, – говорит тот. – Так пойдет?
С Софией? Что это за София?
Хотя мне все равно. Абсолютно.
Но кто она такая?
И что куда пойдет?
Оскар начинает раздеваться.
Я повторяю: Оскар начинает раздеваться!
Мысли мечутся из стороны в сторону, ладони вспотели, а его крутая фиалковая рубашка с коротким рукавом уже висит на спинке стула, грудь у него мускулистая и красивая, мышцы вытянутые, упругие, четко очерченные, кожа гладкая, загорелая, хотя я всего этого не вижу! На левом бицепсе татуировка со стрельцом, а на правом плече голубой конь, возможно, Франца Марка, он растягивается и на всю шею.
Теперь Оскар принимается расстегивать джинсы.
– Ты что делаешь? – в ужасе спрашиваю я. И представляю себе свою лужайку. Эту гребаную лужайку для релаксации!
– Готовлюсь, – обыденно отвечает он.
– К чему? – Я разговариваю уже с его голой задницей, а он своей медленной вальяжной походочкой идет в другой конец комнаты, берет с крючка синий халат, который висел вместе с рабочими. Набрасывает на плечи и уходит по коридору в студию.
А, блин. Ясно.
Гильермо не в силах сдержать улыбку. Он пожимает плечами.
– Все модели – эксгибиционисты, – беспечно бросает он.
Я, покраснев, киваю. – Но приходится с этим мириться. Оскоре очень хорош. Грациозный. Выразительный. – Он обводит собственное лицо рукой. – Будем рисовать вместе, но сначала я хочу посмотреть портфолио.
Когда Гильермо сказал принести альбом, я думала, что он заставит меня рисовать скульптуру, которую я хочу сделать, а не делать наброски с ним. К тому же на глазах у Оскара. Самого Оскоре!
– Рисовать очень важно, – поясняет он. – Многие скульпторы этого не знают.
Отлично. Я иду по коридору за ним, несу портфолио, в желудке расстройство.
Гильермо открывает одну из дверей в коридоре, включает свет. Это небольшая тюремная келья, в которой стоит стол и пара стульев. В одном углу – полка с мешками глины. В другом – куски камня разных цветов и размеров. Еще есть полка с инструментами, мне знакомы лишь некоторые из них. Гильермо берет у меня папку, расстегивает, раскрывает и кладет на стол.
Мне от одной мысли о том, что он увидит мои работы, становится дурно.
Первое время он листает быстро. Там фотографии ваз на различных стадиях, а потом итоговый снимок разбитой и склеенной работы. С каждой следующей страницей он все больше недоуменно морщит лоб. Затем он доходит до осколочных автопортретов. Там все точно так же. Сначала целые заготовки, а потом, на последнем фото, склеенная итоговая работа.
– Почему? – спрашивает он.
Я говорю правду:
– Это делает моя мать. Бьет все, что я леплю.
Он в ужасе.
– Мать бьет твои работы?
– Нет-нет, – отвечаю я, осознав, что он себе представил. – Дело не в том, что она злая или чокнутая. Она умерла.
На его лице словно происходит землетрясение. Переживание за мою безопасность переходит в тревогу за мое психическое здоровье. Ну и ладно. Другого-то объяснения нет.
– Ладно, – говорит он, смиряясь с этим заявлением. – И почему твоя мертвая мать это делает?
– Она на меня злится.
– Она на тебя злится, – повторяет Гильермо. – Ты так считаешь?
– Я это знаю.
– У вас вся семья – сильные люди. Вы с братом делите мир. А мать возвращается к жизни и бьет вазы.
Я пожимаю плечами.
– Значит, и работа, которую ты хочешь делать, это для матери? – спрашивает он. – О ней ты вчера говорила? Ты веришь, что, если сделать скульптуру, она перестанет на тебя злиться и бить вазы? И поэтому ты плакала, когда испугалась, что я тебе не помогу?
– Да, – говорю я.
Он поглаживает воображаемую бородку, очень долго на меня смотрит, а потом возвращается к работе «Я разбитая-кусочки № 6».
– Ладно. Но проблема тут не в этом. Не в матери. Самое интересное в этой работе – это трещины. – Он касается снимка с готовой скульптурой указательным пальцем. – Проблема в том, что тебя в этом нет. Может, это какая-то другая девчонка сделала, я не знаю. – Он смотрит на несколько других битых автопортретов. – Ну и? – Я смотрю на него. Я даже не поняла, что Гильермо ждет ответа.
А я не знаю, что сказать.
Я еле сдерживаю желание сделать шаг назад, чтобы его рука меня не ударила.
– Я не вижу здесь девушки, которая влезла по моей пожарной лестнице, которая считает, что ей поможет рассыпанный сахар, которая видит в кошке смертельную опасность, которая плачет, когда я отказываюсь ей помочь. Не вижу той, которая сказала, что ей так же печально, как и мне, которая заявляет, что ее мертвая мать на нее злится и бьет вазы. Эта девушка где? Эта? – Он с пламенем в глазах смотрит прямо на меня. Он ждет ответа? – Не она делала это. Ее в этой работе нет, зачем ты тратишь попусту собственное время и время других? – Да, он однозначно не старается сформулировать помягче.
Я вдыхаю поглубже.
– Я не знаю.
– Это очевидно. – Гильермо закрывает портфолио. – Но именно та девушка должна быть в скульптуре, которую ты будешь делать со мной, понятно?
– Понятно, – говорю я, хотя представления не имею, как этого достичь. Так вообще хоть раз бывало? В ШИКе – точно нет. Я вспоминаю свои скульптуры из песка. Сколько сил я вкладывала в то, чтобы они получились такие, какими я видела их в голове. Но никогда не выходило. Но, может, тогда было так. Может, поэтому я так боялась, что маме они не понравятся.
Гильермо улыбается в ответ:
– Хорошо. Будем тогда развлекаться. Я родом из Колумбии.
Обожаю добротные истории про привидений.
Он похлопывает рукой по папке.
– Я сомневаюсь, что ты готова к камню. Глина добрая – она может что угодно, хотя ты этого пока не знаешь. А камень бывает груб и скуп, как любовник, не получающий взаимности.
– Но матери камень будет труднее разбить.
На его лице появляется понимание.
– Эту скульптуру она не испортит, из чего бы она ни была. Тут тебе придется мне поверить. Начнешь с учебного камня. А потом, после того как я увижу эскизы, мы вместе попробуем понять, какой материал лучше выбрать для твоей скульптуры. Это будет твоя мать?
– Да. Я обычно не сторонница реализма, но… – мямлю я, а потом, даже не зная, что собираюсь это говорить, продолжаю: – Сэнди меня спросил, есть ли что-то такое, что я могу привнести в этот мир своими руками. – Я сглатываю и смотрю ему прямо в глаза. – Моя мама была настоящая красавица. Папа раньше говорил, что от одного ее взгляда распускались цветы. – Гильермо улыбается. Я продолжаю: – По утрам она всегда стояла на террасе и смотрела на воду. Ветер трепал ее волосы, платье сзади надувалось. Она как будто стояла у руля, понимаете? И она задавала нам направление в путешествии по небу. Каждый божий день. Я ежедневно об этом думала. И этот образ навсегда остался у меня в мыслях. Навсегда. – Гильермо слушает так внимательно, что я невольно задумываюсь, а вдруг он такой человек, от которого стены и внутри людей рушатся, а не только в комнатах, ведь мне, как и вчера, хочется рассказывать ему все больше. – Гильермо, я перепробовала все, чтобы до нее достучаться. Абсолютно все. У меня есть одна странная книга, и я постоянно ее пересматриваю в поиске новых идей. И я все перебрала. Я клала ее драгоценности под подушку. В ночь голубой луны выходила на пляж и показывала ей наши фотографии. Писала ей письма и опускала их и в карманы ее куртки, и в красные почтовые ящики. Я бросала свои письма на ветер в бурю. Каждый вечер перед сном я читаю ей ее любимое стихотворение. А она в ответ лишь бьет все то, что я леплю. Настолько она на меня зла. – У меня начинают дрожать губы. Прикрыв их рукой, я добавляю: – Это мой последний шанс.
Он кладет руку мне на плечо. Невероятно, насколько мне хочется, чтобы он меня обнял.
– Она не сломает, – мягко произносит Гильермо. – Даю слово. Ты ее сделаешь. Обязательно. Я помогу. Бедж, вот именно такую себя ты должна выразить в работе.
Я киваю.
Он подходит к полке, берет уголь.
– А теперь рисовать.
Невероятно, я даже забыла о том, что в соседней комнате нас ждет голый Оскар.
Мы заворачиваем за угол студии, я вижу подиум, к которому придвинут один стул. Меня пошатывает – я даже школьному психологу не говорила того, что только что рассказала Гильермо. Да уж, а не хотела выглядеть перед ним бедной девочкой, которая потеряла маму.
Оскар в синем халате сидит и читает, положив ноги на подиум. Похоже, что это учебник, но он слишком быстро его закрывает, и я не успеваю заметить, что это.
Гильермо пододвигает еще один стул, жестом велит мне садиться.
– Оскоре – моя любимая модель, – сообщает он. – У него очень необычное лицо. Я не знаю, замечаешь ли ты. Господь лепил его, когда был очень пьян. Чуть-чуть того. Чуть-чуть сего. Карий глаз. Зеленый глаз. Нос крючком. Кривой рот. Улыбка сумасшедшего. Кусок зуба откололся. Здесь шрам, тут шрам. Как мозаика.