– Не испортил.
– Ты о чем?
– Про Гугл что-нибудь слышал?
– Я пробовал один раз, даже два.
– Когда?
– Два раза.
Ну, блин, только Ноа так может. Он, наверное, ни разу ни в одну социальную сеть не заходил.
Он пожимает плечами:
– Там все равно ничего не было.
– А теперь есть.
Он широко распахивает глаза, но не интересуется, что я узнала, так что я и не говорю, решив, что он хочет посмотреть сам. Ноа ускоряет шаг. Спешит к Оракулу.
Я останавливаюсь:
– Ноа, мне тоже надо тебе кое-что рассказать. – Он поворачивается, и я начинаю – иначе никак. – У меня есть опасение, что, когда я признаюсь, ты навсегда перестанешь со мной разговаривать, так что я для начала скажу, что мне очень стыдно. Мне следовало рассказать об этом давно, но я боялась, что навсегда тебя потеряю. – Я опускаю глаза. – Я до сих пор люблю тебя больше всех на свете. И всегда буду любить.
– Что такое? – спрашивает он.
Я должна беречь брата, напоминаю я себе, а потом говорю:
– Проблема не в том, что тебя не захотели взять в ШИК. А в том, что к ним не пришли твои документы. Помнишь тот день? – Я вдыхаю поглубже, а потом выдуваю слова из самой своей глубины: – Я твою заявку не послала.
Он хлопает глазами. Бесконечно. Снова и снова. Лицо его ничего не выражает, и я не знаю, что творится у брата внутри, а потом он внезапно вскидывает руки и начинает скакать, а на лице у него отображается такая дикая радость – нет, я бы даже сказала, экстаз. Это экстаз.
– Ты правильно понял?
– Да! – кричит он. И безумно хохочет, я уверена, что он растерял все пуговицы. Но потом наконец у него вырывается: – А я думал, что херово рисую! Я думал, что я хреновый художник! И так долго в это верил. Я решил, что хорошее в моих рисунках видела только мама! – Он запрокидывает голову. – А потом… я понял, что это не важно.
– Что не важно? – Я ищу на его лице признаки злости или ненависти, но не нахожу. Словно он не понял, как я его предала. Ноа лишь радуется.
– Идем со мной, – говорит он.
Через пятнадцать минут мы оказываемся на заброшенной стройке перед начавшей крошиться бетонной стеной. А на ней в буйстве красок запечатлено… всё.
Баллончиком нарисованы НоаиДжуд, вид сзади, плечом к плечу, волосы сплетены в общую косу света и тьмы, которая обвивает весь рисунок. Брайен в небе открывает чемодан со звездами. Мама с Гильермо целуются в водовороте цвета возле деревянной птицы. Из океана в виде бога солнца выходит папа и становится пепельным. Еще со стеной сливаюсь я в своей невидимой форме. Крошечный Ноа сидит, скрючившись, в самом себе. Мамина машина загорается и взлетает в небо. Ноа с Хезер на жирафе. Ноа с Брайеном лезут вверх по бесконечной лестнице. На двух целующихся мальчиков без маек ведрами льется свет. Ноа замахивается бейсбольной битой на Брайена, и тот рассыпается на осколки. Ноа с папой под ярким красным зонтом готовятся к буре. Мы с Ноа идем по дорожке, которую солнце нарисовало на океане, но в разные стороны. Ноа сидит в воздухе на гигантской ладони, и этим великаном оказывается мама. Есть даже я в окружении гигантов Гильермо в ходе работы над НоаиДжуд.
Это целый мир – заново сотворенный.
Я достаю телефон и начинаю щелкать.
– Ноа, это просто божественно. Нереально божественно. Тебя немедленно возьмут в ШИК! Я откажусь от своего места в твою пользу. Я уже написала об этом Сэнди. И мы пойдем к нему навстречу в среду утром. Он умрет. Не похоже даже на краску из баллончиков. Я не знаю, на что похоже, но это невероятно, настолько…
– Не надо. – Ноа выхватывает у меня телефон, чтобы я больше не фотографировала. – Мне не нужно твое место. Я не хочу в ШИК.
– Не хочешь?
Он качает головой.
– С каких это пор?
– С этой минуты, наверное.
– Ноа?
Он пинает землю ногой:
– Я как будто забыл, насколько круто мне было до того, как я начал задумываться, хорошо ли у меня получается, возьмут ли меня в какую-то дурацкую художку. Ну серьезно, блин, кому какое дело? – Солнце лупит ему в лицо, оно ясное, полное самообладания, оно кажется старше, и я почему-то думаю, что у нас все будет хорошо. – Это вообще не главное, – продолжает он. – Главное – магия. – Брат качает головой. – Как я мог об этом забыть? – Улыбка у Ноа такая же безумная, как и вчера вечером, когда он был пьяный. Мне даже не верится, что он мне так улыбается. Почему не разозлился? Он продолжает: – Когда я догадался, что ты ходишь к Гарсии, – поэтому он заинтересовался моими рисунками? – я понял, что все скоро лопнет, вся моя ложь. И тут я сам лопнул. Наконец-то. Я уже не мог рисовать только в голове. – Ага! – Мне надо было сказать правду вслух, хоть как-то, хоть где-то. Надо было дать маме знать, что я ее в тот день услышал. Надо было извиниться перед ней, перед Брайеном, перед тобой, перед папой и даже перед Гарсией. Я взял деньги, которые папа оставил на экстренный случай, накупил краски в баллонах, вспомнил эту стену – я заметил ее во время пробежек. Я, кажется, посмотрел все видео о том, как делать граффити баллончиками. Первые попытки уже закрашены несколькими слоями и… слушай… – Брат тянет меня за рукав. – Я не злюсь на тебя, Джуд. И не буду злиться.
Я поверить в это не могу.
– Почему? Должен же. Как можно не злиться?
Ноа пожимает плечами:
– Не знаю. Просто не разозлился.
Он берет меня за руки. Наши взгляды встречаются и не расходятся, и мир начинает распадаться, время тоже, годы отлетают, как тряпки, пока все не становится снова так, как будто ничего и не было, и на какой-то миг это снова мы, скорее одно целое, чем два отдельных человека.
– Ого, – шепчет Ноа, – внутривенное вливание Джуд.
– Ага, – соглашаюсь я, и его магия питает все мои клетки. У меня на лице мелькает улыбка, и я вспоминаю все ливни света, все ливни тьмы, как мы собирали камни и искали крутящиеся планеты, дни с тысячами карманов, и я хватаю эти моменты, словно яблоки, и прыгаю через заборы в вечность. – Об этом я забыла, – говорю я, и воспоминание буквально поднимает меня с земли, поднимает нас обоих.
Мы. Парим.
Я смотрю вверх. Воздух мерцает от света. Весь мир светится.
Может, я все это себе вообразила? Ну разумеется.
– Ты это чувствуешь? – спрашивает Ноа.
Мы – парашюты.
Не вообразила.
Кстати, да – не только в искусстве, но и в жизни есть волшебство. Ух ты!
– Идем, – говорит Ноа, и мы бежим в лес вместе, как раньше, и я прямо вижу, как он потом это нарисует: секвойи склонятся вниз, цветы раскроются, словно двери домов, приглашающие нас войти, ручеек потечет за нами изгибающимся потоком цвета, а наши ноги окажутся в нескольких сантиметрах над землей.
А может, так: лес как зеленое пятно у нас над головами, а мы лежим на спинах и играем не на жизнь, а на смерть.
У него камень. У меня ножницы.
У меня бумага. У него ножницы.
У него камень. У меня бумага.
Потом мы, счастливые, сдаемся. Это новая эпоха.
Ноа смотрит в небо.
– Я не злюсь, потому что я с легкостью мог бы так же поступить с тобой, – говорит он. – Да я и поступал. Просто в меньших масштабах. Но много-много раз. Я же знал, каково тебе было в музее и когда мы с мамой выходные проводили вместе. Знаю, что ты все время чувствовала себя брошенной. Я помню, как я не хотел, чтобы она увидела твои скульптуры. И я позаботился об этом. Я всегда боялся, что ты лучше меня и что она это увидит. – Брат вздыхает. – Мы таких дел наворотили… Оба.
– Но все же ШИК был для тебя…
Ноа меня перебивает:
– Иногда казалось, что одной мамы просто мало.
Эта мысль заставляет меня смолкнуть, и мы оба долго молчим, вдыхая аромат эвкалиптов и глядя на трепещущие на ветру листья. Я думаю о том, что мама сказала Ноа – что он должен быть верен себе. А мы оба не были. Почему это настолько сложно? Почему так трудно видеть правду?
– А Хезер знает, что ты гей? – спрашиваю я.
– Да, но остальные – нет.
Я ложусь на бок, поворачиваясь к нему:
– Ты вообще можешь поверить в то, какой я стала странной и каким нормальным стал ты?
– Это поразительно, – отвечает Ноа, и мы оба хохочем. – Хотя я почти всегда, – добавляет он, – ощущаю себя тайным агентом.
– И я. – Я беру палку и начинаю копать. – Или, может, просто человек состоит из разных людей, – говорю я. – Может, мы все время новые роли в себе накапливаем. Создаем их, когда делаем выбор, правильный или нет, когда лажаем, когда переходим на новый уровень, теряем рассудок, разваливаемся, влюбляемся, горюем, растем, отдаляемся от мира, ныряем в него, когда что-то создаем, когда что-то ломаем.
Ноа ухмыляется:
– И каждое новое «я» встает предыдущему на плечи, пока мы не превращаемся в такой шатающийся человекостолб?
Смертельный восторг.
– Да, точно! Мы все – просто шатающиеся человекостолбы!
Солнце уже садится, в небе появляются тонкие розовые облака. Пора идти домой. Сегодня вернется папа. Я собираюсь об этом сказать, но первым заговаривает Ноа:
– Эта картина у него в коридоре. С поцелуем, я ее лишь мельком заметил, но мне кажется, ее мама написала.
– Да? Я и не знала, что она рисует.
– Я тоже.
Это было тайной? Очередной ее тайной?
– Как и ты, – говорю я, и что-то становится на свое место – прямо идеально. Ноа был маминой музой. Я в этом уверена, и, что невероятно, это не вызывает зависти, я все понимаю.
Я снова переворачиваюсь на спину, зарываю пальцы в суглинок и представляю себе, как мама писала эту невероятную картину, выражала желание руками, как она была настолько влюблена. Какое право я имею злиться на нее за то, что она нашла свою вторую половинку и захотела быть с ним?
Как говорил Гильермо, сердце голову не слушает. Оно не подчиняется никаким законам и уговорам, как и ожиданиям окружающих. Хотя бы ее сердце было полно чувств перед смертью. Она хотя бы жила своей жизнью, позволив ей пойти по швам, пустив коней в галоп, прежде чем этой жизни суждено было оборваться.