Я подарю тебе солнце — страница 6 из 62

Но рыбье точное заявление и браслет – единичные фанфары. До конца часа все остальные поносят мое «Я разбитая-кусочки № 8», и я все больше сосредотачиваюсь на своих руках, которые я сжала перед собой так, что костяшки уже побелели. Они зудят. Изо всех сил зудят. Я наконец их расцепляю и начинаю осторожно рассматривать. Следов укусов или сыпи не видно. Я пытаюсь отыскать красное пятно, которое служит признаком некротического фасциита, его обычно называют «болезнью пожираемой плоти» – я все об этом прочитала в одном из папиных медицинских журналов…

Так, ладно: «Как бы ты хотел умереть?» – поедая битое стекло пригоршня за пригоршней или от некротического фасциита?

Голос Фелисити Стайлз – возвещающий, что конец будет страшен – отвлекает меня от этой головоломки, когда у меня уже вскипели мозги и я начала склоняться к битому стеклу.

– Сэнди, можно я завершу? – спрашивает она, как всегда. У нее богоподобный напевный южнокаролинский акцент, которым она пользуется, чтобы прочесть проповедь в конце каждого разбора. Она, как говорящий цветок – библейский нарцисс. Рыба тайком изображает, будто ее закололи кинжалом в сердце. Я улыбаюсь ей в ответ и собираюсь с духом. – Меня это попросту печалит, – говорит Фелисити и делает паузу, выжидая, когда все внимание сосредоточится на ней, что занимает не больше секунды, потому что она не только разговаривает, как нарцисс, но и выглядит и ведет себя соответствующе, и рядом с ней мы все исходим на вздохи. Она протягивает руку к моим осколкам. – В этой работе ощущается вся мировая скорбь. – Пока она протяжно выпевает эту всю мировую скорбь, весь этот мир делает полный оборот вокруг своей оси. – Ведь мы все сломанные. Ну разве нет? Я – да. И весь белый свет тоже. Мы стараемся держаться изо всех сил, но это повторяется снова и снова. Вот что я вижу в скульптуре Бедж, и меня это сильно-пресильно печалит. – Фелисити переводит взгляд на меня. – Бедж, я понимаю, что ты очень несчастна. Правда. – Глаза у нее огромные, заглатывающие. Боже, как я ненавижу художку. Она поднимает кулак, подносит к груди и три раза стучит по ней: – Я. Тебя. Понимаю.

Я не могу сдержаться. Я киваю ей в ответ, будто я такой же цветочек, как и она, и тут стол под «Я разбитая-кусочки № 8» не выдерживает, и мой автопортрет падает на пол и разлетается на осколки. Опять.

«Это было жестоко», – говорю я маме мысленно.

– Видите, – объявляет Рыба, – это привидение.

В этот раз никто не гогочет. Калеб качает головой:

– Не может быть.

– Чё за хрень? – спрашивает Рэндал. Вот и я хотела бы знать, земляк. В отличие от Каспера и бабушки С. мама у меня вовсе не дружелюбное привидение.

Сэнди залез под стол.

– Винт вывалился, – с недоверием констатирует он.

Я беру метлу, которая стоит у моего рабочего места как раз для подобных случаев, и сметаю свой битый автопортрет под всеобщее бормотание о том, какая я невезучая. Выбрасываю осколки в мусорное ведро. А за этими кусками себя и бесполезный самодельный клевер.

Я думаю, а вдруг Сэнди надо мной сжалится и отложит нашу большую встречу на после зимних каникул, которые начинаются уже завтра, но тут он говорит одними губами: «Ко мне в кабинет» и показывает на дверь. Я иду через студию.

Чтобы избежать беды, всегда начинай с правой ноги, потому что беда подбирается елевой стороны.

Я погружаюсь в гигантское мягкое кожаное кресло напротив Сэнди. Он извинился передо мной за вывалившийся винт и пошутил, что, может, Рыба и права насчет привидения, а, Бедж?

Вежливый смешок над абсурдной идеей.

Его пальцы прыгают по столу, как по клавишам пианино. Мы оба молчим. Меня это вполне устраивает.

Слева от него висит постер с Давидом Микеланджело в натуральную величину, в хрупком послеобеденном свете он совсем как живой, вот-вот расширится грудь, когда он попытается сделать свой первый вдох. Сэнди замечает, что я смотрю ему через плечо на этого восхитительного каменного мужчину.

– Офигенную биографию твоя мама написала, – говорит он, нарушая молчание. – Совершенно бесстрашно подошла к исследованию его сексуальности. Все похвалы в ее адрес за эту книгу абсолютно заслуженны. – Он снимает очки, кладет их на стол. – Бедж, поговори со мной.

Я бросаю взгляд в окно, на длинную полосу пляжа, погребенную в тумане.

– Скоро совсем ничего видно не будет, – предсказываю я. Одна из претензий города Лост-коув на славу – за то, как часто он исчезает. – Вы знаете, что некоторые коренные народности верят в то, что туман полон беспокойных духов умерших? – Это из бабушкиной библии.

– Правда? – Он гладит бородку, и с руки туда переселяются крошки глины. – Интересно, но сейчас нам надо поговорить о тебе. Ситуация очень серьезная.

Мне казалось, что я о себе как раз и говорила.

Снова повисает тишина… и я выбрала дробленое стекло. Ответ окончательный.

Сэнди вздыхает. Ему тяжело со мной? Людям со мной нелегко, я это заметила. Раньше такого не было.

– Послушай, Бедж, я понимаю, что тебе в последнее время ужасно трудно приходится… – Он внимательно изучает мое лицо своими козлиными глазками. Это невыносимо. – И в том году мы тебе считай вручили бесплатный билет, учитывая трагические обстоятельства. – У Сэнди такой взгляд, который говорит: «О бедная девочка, оставшаяся без мамы». Он так или иначе у всех взрослых проскальзывает, когда они со мной общаются, словно я обречена, выброшена из самолета без парашюта, потому что парашют – это мама. Я опускаю глаза, замечаю у него на руке смертельную меланому, его жизнь обрывается у меня на глазах, но потом я понимаю, что это всего лишь глиняная точка. – Но ШИК не может дать слабину, – уже более строго говорит он. – Несданная работа в студии – повод для отчисления, и мы решили назначить тебе испытательный срок. – Сэнди подается вперед. – Дело не в том, что твои работы трескались в печи. Такое бывает. Но с тобой такое происходит действительно постоянно, что заставляет усомниться в твоей технике, в твоей внимательности, но самое главное, что ты ушла в себя, и нас всех очень беспокоит, что ты явно даже не стараешься. Ты наверняка в курсе, что множество молодых художников со всей страны обивают наши пороги в надежде сюда попасть – на то самое место, которое занимаешь ты.

Я думаю о том, что Ноа всецело заслуживает быть на моем месте. Не это ли пытается сказать мне мама, разбивая все мои творения?

Сама знаю, что именно это.

Я вдыхаю и произношу эти слова:

– Отдайте им мое место. Они заслужили. А я нет. – Я поднимаю голову и смотрю в его полные изумления глаза. – Сэнди, мне здесь не место.

– Понимаю, – говорит он. – Возможно, ты так думаешь, но преподаватели ШИКа считают иначе. Я считаю иначе. – Сэнди берет очки и начинает протирать их своей замызганной глиной рубашкой, от чего они становятся только грязнее. – Твои женщины из песка были совершенно уникальны, те, которые были представлены в портфолио при поступлении.

Что?

Он закрывает глаза и словно прислушивается к какой-то музыке вдалеке.

– Такие радостные, такие причудливые. В них было столько движения, столько эмоций.

О чем это он?

– Сэнди, в портфолио были платья. Скульптуры из песка лишь описывались в эссе.

– Да, я помню твое эссе. И помню платья. Красивые. Жаль, что мы не специализируемся на моде. Но сидишь ты здесь сейчас благодаря фотографиям тех чудных скульптур.

Не существует фотографий тех скульптур.

Так, ладно, у меня уже кружится голова, как в какой-нибудь серии «Сумеречной зоны».

Их никто никогда не видел. Я за этим внимательно следила, всегда уходила подальше, в такую бухту, где никого нет, а потом их съедал прибой… только вот один раз, точнее два, Ноа мне говорил, что ходил за мной и смотрел, как я их делаю. Но неужели еще и фотографировал? И отправил их в ШИК? Крайне маловероятно.

Узнав, что меня взяли, а его нет, он уничтожил все свои творения. Все до последней каракули. И с тех пор не брался ни за карандаш, ни за пастель, ни за уголь, ни за кисть.

Я поднимаю взгляд на Сэнди, который стучит по столу костяшками пальцев. Погодите, он сказал, что они чудесны? Кажется, да.

Увидев, что я снова обратила на него внимание, он перестает стучать и продолжает:

– Я понимаю, что вас в первые два года заваливали теорией, но давай мы с тобой вернемся в начало. Один простой вопрос, Бедж. Ты больше не хочешь творить? Ты для твоего возраста уже через многое прошла. Тебе ничего не хочется сказать миру? Может, тебе нужно что-то сказать? – Он очень посерьезнел и напрягся. – В этом же вся суть. И ни в чем больше. Мы, художники, выражаем желание руками, такова наша особенность.

От этих его слов у меня внутри что-то развязывается. И мне это не нравится.

– Подумай об этом, – продолжает он уже мягче. – Я еще раз повторю свой вопрос. Возможно, в этом мире не хватает чего-то такого, что могут создать лишь твои руки?

Грудь пронзает обжигающая боль.

– Бедж, есть же? – настойчиво повторяет Сэнди.

Да. Но я не смогу. Представляю себе ту лужайку.

– Нет, – отвечаю я.

– Не верю, – говорит он, скривив лицо.

– Мне нечего сказать. – Я как можно сильнее сжимаю руки. – Nada[2]. Рот на замке.

Сэнди разочарованно качает головой:

– Ну, тогда ладно.

Я смотрю на Давида…

– Бедж, где ты?

– Я здесь, извините. – Я снова возвращаюсь к нему.

Преподаватель явно расстроен. Почему? Почему ему вообще не все равно? Он же сам сказал, что куча молодых талантов по всей стране умереть готовы за мое место.

– Надо будет поговорить с твоим отцом, – продолжает он. – Ты отказываешься от такой возможности, какая дается раз в жизни. Ты действительно этого хочешь?

Мой взгляд снова возвращается к Давиду. Он словно сделан из света. Чего я хочу? Лишь одного…

И тут вдруг Давид как будто спрыгивает со стены, обхватывает меня своими огромными каменными ручищами и шепчет мне на ухо.