Я помню тот Ванинский порт: История великих лагерных песен — страница 47 из 70

— Милые, родные, дорогие, бедные!

— Держитесь! Крепитесь! Мужайтесь!

— Возьмите вот полотенце! Оно ещё не очень рваное!

— Девочки! Котелок кому надо? Сам сделал, из краденой тюремной кружки…

— Хлеб, хлеб держите! После этапа ведь отощали вы совсем…

Сразу начались бурные романы… Более высокой, самоотверженной любви, чем в этих однодневных романах незнакомых людей, я не видела в жизни. Может быть, потому, что тут любовь действительно стояла рядом со смертью…

Аллочка Токарева, у которой завязался пламенный роман с одним парнем из Харькова, простаивала у проволоки целые ночи напролёт. Глаза её горели фанатичным блеском. От её лагерного благоразумия не осталось и следа. Она готова была, если надо, броситься с кулаками на “начальника колонны” — самодержицу Тамару. Но та смотрела очень равнодушно на “эту беллетристику”. Никакой серьёзности она не усматривала в платонических излияниях у проволочного заграждения.

— Пусть их — лишь бы счёт сходился при проверке… На то и транзитка…»

Такая «транзитная любовь» была типична не только для «политиков». То же самое происходило и с «бытовиками», и с блатными. Уркаганы запечатлели «пересыльно-этапную любовь» в известной лагерной песне:

Я встретил девочку на пересылочке —

Она фартовою пацаночкой была,

И ей понравилась улыбка жулика

И откровенные жиганские глаза.

И вот идёт этап, и уезжаю я,

И уезжаю я, быть может, навсегда.

Но ты не плачь, не плачь, моя пацаночка,

Ведь я вернусь и заберу тебя.

Вот сроки кончились, вернулись жулики,

И воротился я в любимый город свой.

Но среди всех подруг не нахожу я вдруг

Голубоглазенькой пацаночки своей.

Спросил — ответили: «С другим уехала,

С другим уехала, быть может, навсегда…»

И в жизни в первый раз у жулика из глаз

Скатилась крупная жиганская слеза.

Скорее всего, песня родилась в ГУЛАГе уже военного времени. Не случайно в ней идёт речь о «фартовой пацаночке» (то есть о юной девушке, явно далёкой от политики, но, судя по определению «фартовая», близкой к уголовному миру). Если в описании довоенного этапа у Евгении Гинзбург присутствуют исключительно женщины из категории «политических», то Снегов подчёркивает, рассказывая об этапе 1943 года: «Профессиональной воровкой и проституткой в этом этапе являлась чуть ли не каждая третья. Со следующими этапами их ещё прибывало».

Примерно в то же самое время возник и другой, ещё более известный лагерный романс об этапе и «пацанке»:

Споём, жиган, нам не гулять по бану[24]

И не встречать весёлый месяц май.

Споём про то, как девочку-пацанку

Ночным этапом угоняли в дальний край.

Там далеко, на Севере далёком,

Я был влюблён в пацаночку одну.

Я был влюблён и был влюблён жестоко —

Тебя, пацаночка, забыть я не могу.

А где же ты теперь, моя пацанка?

А где же ты, в каких ты лагерях?

Я вспоминаю те стройненькие ножки,

Те ножки стройные в фартовых лопарях[25].

Идут года, бегут часы, минуты —

Так пролетит твоя любовь ко мне,

И ты отдашься вновь другому в руки,

Забудешь ласки, что я дарил тебе.

Отдашься вновь, не понимая чувства —

Хотя ты женщина, но всё же ты дитя.

О милая, любимая пацанка!

Ребёнок взрослый, как же я люблю тебя!

Так где же ты и кто тебя ласкает?

Начальник лагеря иль старый уркаган?

А может быть, ты подалась на волю

И при побеге уложил тебя наган.

И ты упала, кровью обливаясь,

Упала прямо грудью на песок,

И по твоим по золотистым косам

Прошёл чекиста-суки кованый сапог!

Пройдут года, пройдут минуты счастья —

Так пролетит и молодость твоя,

И ты отдашься вновь, не понимая ласки,

И ты забудешь, как я любил тебя…

О боже мой, как хочется на волю,

Побыть на воле мне хоть несколько минут,

Забыть колонию, забыть её законы

И на тебя, моя пацаночка, взглянуть.

Датировать появление этой песни можно достаточно определённо. Она, как и многие другие произведения позднего классического блата, является переделкой известного фронтового стихотворения 1942 года. Правда, неизвестно, был ли исходный текст положен на музыку. То, что Михаил Исаковский создавал свою «Прощальную» именно как песню, — очевидно. Но в жанре песни она до нас не дошла. А стихи достаточно известны:

Далёкий мой! Пора моя настала…

В последний раз я карандаш возьму…

Кому б моя записка ни попала,

Она тебе писалась одному.

Прости-прощай! Любимую веснянку

Нам не певать в весёлый месяц май.

Споём теперь, как девушку-смолянку

Берут в неволю в чужедальний край;

Споём теперь, как завтра утром рано

Пошлют её по скорбному пути…

Прощай, родной! Забудь свою Татьяну.

Не жди её. Но только отомсти!

Прости-прощай!.. Что может дать рабыне

Чугунная немецкая земля?

Наверно, на какой-нибудь осине

Уже готова для меня петля.

А может, мне валяться под откосом

С пробитой грудью у чужих дорог,

И по моим по шелковистым косам

Пройдет немецкий кованый сапог…

Прощай, родной! Забудь про эти косы.

Они мертвы. Им больше не расти.

Забудь калину, на калине росы,

Про всё забудь. Но только отомсти!

Ты звал меня своею наречённой,

Весёлой свадьбы ожидала я.

Теперь меня назвали обречённой,

Лихое лихо дали мне в мужья.

Пусть не убьют меня, не искалечат,

Пусть доживу до праздничного дня,

Но и тогда не выходи навстречу —

Ты не узнаешь всё равно меня.

Всё, что цвело, затоптано, завяло,

И я сама себя не узнаю.

Забудь и ты, что так любил, бывало,

Но отомсти за молодость мою.

Услышь меня за тёмными лесами,

Убей врага, мучителя убей!..

Письмо тебе писала я слезами,

Печалью запечатала своей…

Прости-прощай!..

Тут есть всё: и неволя, и девушка-смолянка (лагерные сочинители превратили её в пацанку), и даже кованый сапог, который пройдёт по девичьим косам, — лихо перекроенный из фашистского в чекистский. Подозреваю, что уже исполнители «Прощальной» могли переделать «немецкий кованый сапог» на «фашиста кованый сапог»: изменить затем «фашиста» на «чекиста» значительно легче, чем то же самое сделать с немецким сапогом.

То есть «Пацанка» родилась после 1942 года — скорее, даже не раньше 1943-го, поскольку стихотворение должно было дойти до северных лагерей. Впрочем, при хорошо поставленной идеологической пропаганде той поры для этого не требовалось много времени…

«В любви и ласках время незаметно шло»

Итак, соотношение женского и мужского населения в лагерях во время войны достаточно серьёзно изменилось. Приток женщин при оттоке мужчин, да ещё в отсутствие серьёзной изоляции зэчек от зэков привёл к небывалому всплеску сексуальных отношений между ними. Если в первые годы войны это ощущалось не столь отчётливо (да и не до того было: смертность в ГУЛАГе достигла чудовищных масштабов — свыше 20 % в год), то уже после 1943 года проблема проявилась со всей отчётливостью. «Лагерная любовь» превратилась для руководства и сотрудников лагерей в настоящий кошмар.

К тому же «интимную лихорадку» подхлестнуло законотворчество верховной власти. Имеется в виду указ Президиума Верховного Совета СССР от 8 июля 1944 года «Об увеличении государственной помощи беременным женщинам, многодетным и одиноким матерям» и секретная инструкция к нему от 27 ноября 1944 года. Жак Росси пишет в «Справочнике по ГУЛАГу», что, согласно инструкции, «нарсудам предложено беспрекословно (и бесплатно!) расторгать брак, если один из супругов осуждён по политической статье». Однако он не совсем точен. Пункт 16-а указанной инструкции «О порядке рассмотрения судами дел о расторжении брака» не оговаривал особого порядка рассмотрения дел о разводе именно в отношении осуждённых по политическим статьям: он касался тех, кто приговорён к лишению свободы на срок три года и выше. Впрочем, «контрики» не получали меньше пяти лет, так что, по сути, Росси прав: закон провоцировал оставшихся на свободе супругов отказываться от своих жён и мужей, находившихся в лагерях. А сидельцев обоего пола подталкивал искать себе вторую половинку в границах «страны Зэкландии». Это особенно касалось «политических», имевших большие сроки. Кстати, так поступили и автор «Крутого маршрута» Евгения Гинзбург, и немало других лагерниц. Вот что писала сама Гинзбург:

«Любовь в колымских лагерях — это торопливые опаснейшие встречи в каких-нибудь закутках “на производстве”, в тайге, за грязной занавеской в каком-нибудь “вольном бараке”. И всегда под страхом быть пойманными и выставленными на публичный позор, а потом попасть на штрафную, на жизнеопасную “командировку”, то есть поплатиться за это свидание не чем-нибудь — жизнью.

Многие наши товарищи решили этот вопрос не только для себя, но и, принципиально, для всех, с беспощадной логикой настоящих потомков Рахметова. На Колыме, говорили они, не может быть любви, потому что она проявляется здесь в формах, оскорбительных для человеческого достоинства. На Колыме не должно быть никаких личных связей, поскольку так легко здесь соскользнуть в прямую проституцию.