27 марта указ об амнистии подписывает Ворошилов, а 28 марта документ публикуется в «Правде». К тому времени в исправительно-трудовых лагерях, тюрьмах и колониях содержалось 2 526 402 человека. Освободить надлежало осуждённых на срок до 5 лет, всех осуждённых (независимо от срока) за должностные и хозяйственные преступления, женщин, имеющих детей до 10 лет или беременных, несовершеннолетних в возрасте до 18 лет, пожилых и больных, страдающих тяжёлым неизлечимым недугом. Осуждённым на срок свыше 5 лет срок сокращали вполовину. Со всех амнистируемых снималась судимость и поражение в избирательных правах. Всего под амнистию подпадал 1 203 421 заключённый, а также были прекращены следственные дела на 401 120 человек.
Амнистия не применялась к лицам, осуждённым на срок более 5 лет за контрреволюционные преступления, крупные хищения социалистической собственности, бандитизм и умышленное убийство.
Совершенно понятно, что наш «колымский влюблённый» под эту амнистию — сократившую лагерное население наполовину! — не попал. Вряд ли речь в песне идёт о его шести-, восьмилетием сынишке, подводящем к вагону дряхлую маму. Отсюда вывод: герой песни — либо «политик», либо бандит, убийца, крупный расхититель. По-настоящему крупный; осуждённые по указам «два-два» и «за колоски» в большинстве под амнистию подпадали. Не в последнюю очередь ради них и был принят этот документ: в своей записке Берия подчёркивал, что стремительное пополнение ГУЛАГа после войны вызвано сталинской репрессивной политикой — в частности, тем, что в 1947 году были приняты указы об усилении уголовной ответственности за хищения и кражи.
Предположим, что колымский зэк был осуждён по 58-й статье. Но тут есть нестыковки. Если наш герой — «политик», тогда несколько странно, почему он покидает лагеря «по актировке, врачей путёвке». Понятно, что со здоровьем у него — серьёзные проблемы («С твоим отъездом началась болезнь моя»). Однако, несмотря на болезнь, по амнистии 1953 года его не освобождают. То есть он попал в группу, которая не подлежит освобождению, даже несмотря на критическое состояние здоровья. Слово «актировка» в тексте песни (с последующей ссылкой на врачей) означает освобождение заключённого от наказания в связи с тяжёлой болезнью. Такое освобождение возможно на основании заключения (акта) медицинской комиссии. Есть специальный перечень заболеваний, которые дают право «сактировать» осуждённого: последняя стадия туберкулёза, рака, ряд психических заболеваний и т. д. В 1953 году нашего колымчанина не сактировали и не амнистировали — значит, он не имел на это права. Пока всё сходится: с «политиком» так бы и поступили.
Но затем его всё-таки актируют на волю! Однако в отношении «контриков» освобождение из лагеря по болезни практически не применялось: их оставляли догнивать за «колючкой» — в лучшем случае на инвалидных командировках или в больницах ГУЛАГа (собственно, и это подпадало под определение «актировка»).
Читатель может возразить: но ведь вскоре началась так называемая «хрущёвская оттепель»! Политических заключённых в массовом порядке стали отпускать и реабилитировать! Верно. Именно это как раз и смущает… Действительно, с 1954 года начинает работу созданная Президиумом ЦК КПСС комиссия в составе Николая Поспелова, Аверкия Аристова, Павла Комарова и Николая Шверника. С 1954 по 1961 год за отсутствием состава преступления были реабилитированы 737 182 человека. Но герой колымского романса не только не подпадает под «бериевскую» амнистию, но и «пролетает» мимо «поспеловской комиссии», иначе бы он вышел не как «актированный», а как реабилитированный зэк.
Объяснение одно: «колымский папа» — не «политик». Тогда, возможно, бандит, убийца или рецидивист? Тоже сомнительно. Во-первых, не те замашки. Уголовники предпочитали не романтическую любовь, а «шалашовок» или, того хуже, «колымский трамвай».
Шалашовки — это лагерные проститутки, которые отдавались за деньги либо прямо в бараке (отгородив постельное место от остального помещения простынёй и соорудив таким образом нечто вроде шалаша), либо в настоящем шалаше на природе. Отсюда и название.
Что касается «колымского трамвая», этот термин обозначает чаще всего жестокое, массовое групповое изнасилование, когда женщину зэки пользуют, занимая очередь. Впрочем, это было характерно не только для зэков, но и для вольных колымчан, озверевших от долгой жизни без женского пола. Вот как описывает «колымский трамвай» Елена Глинка:
«В рыболовецком поселке Бугурчан, влачившем безвестное существование на охотском побережье, было пять-шесть одиноко разбросанных по тайге избёнок да торчал убогий бревенчатый клубишко… В трюме судна… сюда доставили женскую штрафную бригаду… Новость: “Бабы в Бугурчане!” мгновенно разнеслась по тайге и всполошила её, как муравейник. Спустя уже час, бросив работу, к клубу стали оживлённо стягиваться мужики со всей округи — рыбаки, геологи, заготовители пушнины, бригада шахтёров со своим парторгом и даже лагерники, сбежавшие на свой страх с ближнего лесоповала, — блатные и воры.
Несколько мужиков, как по команде, отошли в сторону и уселись пьянствовать с конвоем… солдаты один за другим в бесчувствии повалились наземь, и мужики с гиканьем кинулись на женщин и стали затаскивать их в клуб, заламывая руки, волоча по траве, избивая тех, кто сопротивлялся… двери клуба крест-накрест заколотили досками, раскидали по полу бывшее под рукой тряпьё — телогрейки, подстилки, рогожки; повалили невольниц на пол, возле каждой сразу выстроилась очередь человек в двенадцать — и началось массовое изнасилование женщин — “колымский трамвай”…
Насиловали под команду трамвайного “вагоновожатого”, который время от времени взмахивал руками и выкрикивал: “По коням!” По команде “Кончай базар!” — отваливались, нехотя уступая место следующему, стоявшему в полной половой готовности.
Мёртвых женщин оттаскивали за ноги к двери и складывали штабелем у порога; остальных приводили в чувство — отливали водой — и очередь выстраивалась опять.
Но это был еще “трамвай средней тяжести”, так сказать… В мае 1951 года на океанском теплоходе “Минск” (то был знаменитый, прогремевший на всю Колыму “Большой трамвай”) трупы женщин сбрасывали за борт».
Уркаганы предпочитали «любовные ласки» именно такого рода. Не говоря уже о законных ворах, которым вообще не полагалось иметь семьи. (Хотя табу это нередко нарушалось, воры встречались семейные, только в загсе не расписывались.)
Итак, стилистика песни и поведение героя указывают на то, что он — явно не профессиональный уголовник. А также не «политик» и не мелкий «бытовик» (в последнем случае он бы освободился по «бериевской» амнистии). Остаётся два варианта: либо случайный убийца (бывает и такое), либо — крупный расхититель, отсидевший значительный срок и отпущенный медиками помирать на волю.
Разумеется, сами неведомые авторы песни над биографией своего персонажа не задумывались. Как мы упоминали, «колымский романс» появился до разделения лагерей на женские и мужские. Так что предвидеть дальнейшие амнистии и реабилитации сочинители, разумеется, не могли. Они просто описали душещипательную историю.
Однако жизнь внесла в биографии их персонажей свои коррективы…
«Так здравствуй, поседевшая любовь моя…»
И ещё один интересный вопрос: насколько реальной можно считать ситуацию, описанную в «колымском романсе»? Как-то она больше похожа на эпический вымысел, на историю верной Пенелопы и лагерного Одиссея, который через годы, расстояния и испытания вернулся к любимой женщине и уже взрослому сыну. В жизни такое вряд ли можно встретить…
Возможно, в какой-то мере эти замечания справедливы. Но лагерная любовь действительно часто продолжалась за пределами лагеря. Вот что писал об этом Солженицын: «Всегда преследуемые, уличаемые и рассылаемые, туземные пары как будто не могли быть прочны. А между тем известны случаи, что и разлучённые они поддерживали переписку, а после освобождения соединялись… Шли уверенно на материнство те, кто рассчитывали после освобождения соединиться с отцом своего ребенка. (И расчёты эти иногда оправдывались. Вот А. Глебов со своей лагерной женой спустя двадцать лет: с ними дочь, рождённая ещё в УнжЛаге, теперь ей 19 лет, какая славная девочка, и другая, рождённая уже на воле десятью годами позже, когда родители отбухали свои сроки.)» Порою лагерные браки, основанные на общем несчастии, страдании, оказывались крепче, чем официальные, и приводили к разрушению первой семьи, даже если жена на воле ждала и верила: «Известен такой случай: один врач, Б.Я.Ш., доцент провинциального мединститута, в лагере потерял счёт своим связям — не пропущена была ни одна медсестра и сверх того. Но вот в этом ряду попалась З*, и ряд остановился. З* не прервала беременности, родила. Б.Ш. вскоре освободился и, не имея ограничений, мог ехать в свой город. Но он остался вольнонаёмным при лагере, чтобы быть близко к З* и к ребёнку. Потерявшая терпение его жена приехала за ним сама сюда. Тогда он спрятался от неё в зону (где жена не могла его достичь), жил там с З*, а жене всячески передавал, что он развёлся с ней, чтоб она уезжала».
На Колыме изоляция и безысходность заставляла заключённых самого разного социального положения и культурного уровня тянуться друг к другу — и в лагерях, и после освобождения. Хорошо об этом пишет Евгения Гинзбург:
«Некоторые из тех женщин, у кого были небольшие сроки и кто успел выйти из лагеря ещё до начала войны, но без права выезда на материк… перешагнув порог лагеря, стремительно вступали в колымские браки, абсолютно не стесняясь мезальянсов.
Помню такую Надю, которая накануне своего освобождения вызывающе швыряла в лицо своим барачным оппоненткам:
— Ну и засыхайте на корню, чистоплюйки! А я всё равно выйду за него, что бы вы ни говорили! Да, он играет в подкидного дурака, да, он говорит “моё фамилий”… А я кончила иняз по скандинавским языкам. Только кому они теперь нужны, мои скандинавские! Устала я. Хочу свою хату и свою печку. И своих детей. Новых… Ведь тех, материковских, больше никогда не увидим. Так рожать скорей, пока ещё могу…