Врачи говорили, что ей нельзя рожать. Но она не верила в мрачные пророчества. В 62-м году, когда мы еще не были вместе, прислала мне в день рождения открытку с припиской: «Обрати внимание на картинку». А там – пять жизнерадостных мордатеньких китайчат с кучей фруктов и овощей.
Но болела Татьяна действительно часто. Месяцами лежала в больнице со своим сердцем. Однажды некий Институт ревматизма (есть он ныне?) направил ее даже в Ялту в Институт им. Сеченова на улице Щербака (где он теперь? если сохранился, наверняка носит имя Мазепы или Шушкевича). 22-23 августа 1968 года я писал ей туда:
«Малышка моя!
Наконец-то я получил возможность написать тебе! Если бы ты знала, какие напряженные были у меня эти дни! Как помнишь, статью в «Октябрь» я должен был сдать 10-го, но, конечно, не успел. Оттуда каждый день звонили, торопили. Работал я, как вол.(2012: Сейчас сказал бы «как раб на галеpax»). Спасали меня только 2-3-часовые прогулки в Тимирязевском парке. Возвращался, принимал ноксирон и заваливался спать. Еще хорошо, что стояла холодная погода.
Но вот в пятницу статью, наконец, сдал. Сегодня, в понедельник, был в «Октябре», утрясали мелочи. П. Строков (2012: заместитель главреда В. Кочетова) от статьи в восторге. Правда, из трех с лишним листов пришлось оставить 2 с половиной. Еще допишу кончик – одну страничку и добавлю главу о «Золотом теленке», она уже написана и, по-моему, это лучшая часть статьи.
А тут еще в самый разгар работы в самый жестокий Zeitnot наша несравненная Хирасима Григорьевна (2012: Серафима Григорьевна Ременик, замответственного секретаря журнала «Дружба народов», где я тогда работал) не преминула назначить меня дежурным по номеру. А это же страшно хлопотно. Надо тщательно прочитать около 300 стр., а я же читаю медленно, не как ты, а работа стоит, а телефон трещит, а в «Октябре» ждут… И вот тут-то я не раз вспоминал мудрейшего Никольского из «Политиздата»: лучше всего жить под одеялом.
И в эти же ужасные дни еще одно огорчение: узнаю, что Мэлора Стуруа повысили в должности – послали корреспондентом в Америку. Представляешь, какой удар!.. Два дня не мог работать {Этот Мэлор – Маркс, Энгельс, Ленин – печатал в «Известиях» много хлестких и невежественных статей, на что я иногда слал в редакцию возмущенные письма. Он из Америки так и не вернулся).
Кажется, сегодня напряженность начала разряжаться. И дежурство подходит к концу, и со статьей дело завершилось.
Как я устал, девочка моя. А тебя нету рядом, чтобы снять мою усталость.
Ну, как ты? Спишь ли у моря? Погода у вас, кажется, отличная.
Почему ты так редко звонишь, если это просто? Ведь если бросить два пятиалтынных, то разговор будет длиться 40+40=80 секунд, а если три… Неужели не соображаешь?
Меня все спрашивают:
– Где Таня?
– Какая еще Таня?
– Обыкновенная.
– У нас обыкновенных нет.
Пиши, минуля, и звони.
Сверчок Тимошка скучает, кошка пищит, а Стуруа все пишет и пишет из Америки. Представляешь, какая у меня кошмарная жизнь?
Целую, целую, целую.
Твой Бушин.»
А на обороте последней страницы какой-то совершенно загадочный текст, который я не могу объяснить, поскольку он абсолютно не соответствует действительности: «Совсем забыл! Мы же обменялись квартирами. Нашу двухкомнатную и бабулькину сменяли на роскошную трехкомнатную. Приедешь – ахнешь! Живем недалеко от прежнего дома».
Полная чушь! За все время была только одна попытка обмена: Лариса Васильева, жившая недалеко от нас против кинотеатра «Баку», предложила нам свою трехкомнатную квартиру, но меня отпугнула какая-то огромная балка в одной комнате… Мы остались на месте, а Васильева вскоре переехала в кооперативный дом на ул. Усиевича.
Так что же за чепуху я послал в Ялтинский институт Сеченова в корпус 1, палата 1? Могу предположить только одно: я написал это, чтобы поднять дух больной жены, порадовать ее, помочь в борьбе с микробами, бациллами и всей хворью.
При упоминании этого эпизода с Васильевой, квартирами и адресами мне невольно вспомнилось, что не так давно (29.10.08) поэтесса писала в «Литературке»: «Мне кажется, очень полезно иногда отключать мозги, если они плохо работают. А у нас, бывает, отключены и мозги, и интуиция, и, что еще хуже, нарушены чувства меры и чувства такта». Ну, мозги, если они даже хорошо работают, мы и так ежедневно отключаем на время сна, и это полезно. Но как у поэтессы с чувством меры и такта?
Читаем: «Ушел из жизни могучий писатель Александр Солженицын». Могучий! И это с неотключенными мозгами пишет человек, который тут же, в этой же статье восхищается Н.К. Крупской: «Усилиями этой женщины страну вытащили из повальной неграмотности!» Ну, не совсем она была «повальная» и усилиями не одной, а очень многих, но примечательна это чрезмерность похвалы. А знает ли поэтесса, что Солженицын писал о Крупской и о ее муже? И ведь не трудно догадаться, что Надежда Константиновна написала бы о Александре Исаевиче.
«Очаровательный памятник молодой Крупской стоит на Страстном бульваре. Это та Наденька, в которую было влюблено все Шушенское, тургеневская девушка…». Как видно, писательница и сама влюблена в нее, но одновременно – и в могучего антисоветчика №1. Как такие страсти уживаются в одном сердце и в одних мозгах, – непостижимо!
«Большую Коммунистическую улицу переименовали в улицу Солженицына».
Дочь коммуниста, одного из создателей легендарной «тридцатьчетверки», сама советский орденоносец, дважды лауреат Ленинского комсомола… Такой человек, даже когда под 80, должен бы негодовать по поводу этого глумливого переименования. И она негодует. Но как! По поводу чего! А того, что имя Могучего дали какой-то улочке в тридцать домов за Садовым кольцам, тогда как, по ее убеждению, надо под имя Могучего создать новый проспект не уже, не короче, но краше проспекта Ленинского или Вернадского. Да, так и пишет: «Проложите проспект и назовите его именем могучего Солженицына». Да и в самом деле, есть же проспект блаженного Сахарова…А ведь мадам не только мультиорденоносица и политлауреатка, но еще какой-то академик и даже профессор Ноттингемского университета. Ну, как можно не послушать ее!
В том же номере «Литературки» Александр Кондратов, которого всегда читаю с интересом и сочувствием, вдруг объявил: «Произошла глобальная подмена. Вместо Магомаева и Бернеса – Шуфутинский и Новиков, вместо Шолохова и Солженицына – Ерофеев и Минаев…» Шолохов и Солженицын в одном ряду! Диво дивное! Ну, как может работник писательской газеты не понимать, что Солженицын – литератор средней руки, как ему не знать, что он всю жизнь лгал и о себе, и о войне, и о ГУЛАГе, и о советской литературе, в частности и особенно злобно – о Шолохове, которого по недоумию считал своим соперником. Как если бы Бенедиктов – Пушкина, Лейкин – Чехова, Илья Резник – Маяковского. Общего между Шолоховым и Солженицыным только то, что оба получили Нобелевские премии. Но Шолохову дали ее через четверть века после выхода «Тихого Дона», его главного труда, и только потому, что комитету по премиям надо было спасать лицо, дабы поприличней выглядеть со своими лауреатами, которых порой никто и не знал; а Солженицыну навесили эту премию за три года до выхода его «книги жизни» – полубессмертного «Архипелага» и только потому, что никто столько не врал и не клеветал на нашу родину.
В этом же номере «ЛГ», кстати, статейка Галины Кузнецовой, вдовы Феди Чапчахова, когда-то заведующего отделом критики газеты. Она поучает нас чужими устами: «Гитлеризм – производное большевизма». Это все равно, что сказать: Солженицын – производное Шолохова, то бишь его ученик, последователь. А наши правители все печалятся, что какие-то там чиновники на Западе ставят нашу страну на одну доску с фашистской Германией, объявляют зачинщицей Второй мировой, «империей зла». Но что там зарубежные чиновники, когда у вас под носом то же самое на свой лад пишут родимые питомцы муз в писательской газете! Бедный Федя… Разве он мог предположить! Поди, ворочается в гробу…
Но вернемся к делам совсем иного рода. Настал день, когда я, придя в родильный дом и еще ничего не зная, послал жене записку: «Как там наша Катька?» А она, оказывается уже родилась! Но я же не знал! Через неделю Татьяна рапортует:
«Здравствуй, папочка!
22 апреля. Сегодня врач сказал, что наша дочь хорошо себя ведет, развивается нормально, ее он может выписать домой. Теперь дело за мной. Мне разрешили вставать. Оказывается, это очень трудно, ноги не слушаются, бросает из стороны в сторону.
23 апреля. Дочь твоя с норовом. Очень трудно привыкает к груди, ей не за что ухватиться, она злится и кричит, – вся в папочку. Привыкла к легкой жизни – к соске. Что будем делать с ней дома?
24 апреля. Никак не хотела брать сосок. Начала отворачиваться, скандалить. Она просто скандалистка – вся в папочку. И вдруг, когда сестра пришла забрать ее, засосала, и сестра не могла оторвать ее. Девка с характером и уже с препротивным. Вся в папочку».
Так вот, в 1958 году мы с М. Алексеевым приветили в «Литгазете» Андрея Вознесенского. И кто мог бы подумать, что всего через два года в номере газеты «Литература и жизнь» за 20 ноября 1960 года, целиком посвященном пятидесятилетию со дня смерти Толстого, будет напечатано стихотворение юного дарования, о котором в 1997 году он поведает как о подвиге на грани гибели: «В атмосфере антипастернаковских гонений похоронного лета мне удалось напечатать стихотворение «Кроны и корни» с подзаголовком «Памяти Толстого». А на самом деле, уверял он, стихи были посвящены памяти Пастернака. Нужен мне ваш Толстой!.. Это было вранье. Во-первых, никаких «антипастернаковских гонений» тогда не было. Во-вторых, в стихотворении были приметы именно Толстого:
Дымясь локомотивом,
Художник жил – лохмат.
Ему лопаты были Божественней лампад!
Тут намек и на лохматую бороду классика, которая «дымилась», и на его любовь к физическому труду, и на его антицерковные взгляды, – все это никак не шло к Пастернаку. Тут и ясные приметы осени («Листву роняют кроны…»), когда Толстой умер и когда его хоронили, а Пастернаком, которого хоронили летом, 2 июня 1960 года, ни в единой строчке и не пахло. Но как бы то ни было, а именно тогда юный гений вступил на стезю, о которой потом сказал: