Мы выслушали также мрачный рассказ Костюка о командире кавалерийского корпуса Криворучко, герое Гражданской войны, старом коммунисте. Костюк сидел с ним в одной камере.
Когда Криворучко пришел в камеру и услышал о тюремных порядках, он успокаивал товарищей:
— Хлопцы, це ошибка. Скоро узнает об этом Клим Ворошилов, и нас выпустят.
Вызвали Криворучко на допрос, а часа через три полуживым, как бревно, бросили в камеру — окровавленного, в ссадинах, в синяках. Дали ему воды, обмыли, уложили на нары. Когда Криворучко пришел в себя, он рассказал:
— Привели меня в камеру. За столом сидел какой-то молодой сопляк. Я сел на табуретку около стола, а сопляк на меня кричит: «Криворучко, встань, я тебе не разрешал садиться!» Ах ты, думаю, сопляк, на меня кричать! Обругал его молокососом и потребовал ответа: «Почему меня арестовали?» — «Ты враг народа! — кричит следователь. — Встань, когда тебе приказывают!» Схватил я табуретку и расшиб ее об голову следователя. Но он, по-видимому, успел нажать кнопку звонка. В камеру вбежали конвойные, и началась потасовка. Били меня, а я их. Ну, одному не по силам было справиться. Одолели, гады, и вот как разукрасили.
После выяснилось, что сломали Криворучко два ребра, отбили почки. Его вскоре освободили, однако он долго не прожил. Был он атлетического склада, а после побоев в тюрьме захирел и вскоре умер.
Вот таких трагических историй о нравах в наших следственных органах, о методах следствия мы наслышались немало. Слушали все офицеры. Раньше мы были уверены, что наши органы действительно очищают армию от врагов народа. И только здесь, уже в плену, вдруг узнали, кто такие враги. Вот они! На них такие же раны, они так же мужественно бились с фашистами, как и все другие.
Было над чем задуматься! А общий итог наших бесед был таков, что кто-то сознательно, очень продуманно уничтожал лучших людей страны, лучших соратников Ленина, лучших полководцев нашей армии. Но кто же?
На этот вопрос ответа не было. Никто не мог подумать, что всю эту зловещую политику возглавляет Сталин. Надо отдать ему справедливость — путь к самодержавной власти он расчищал жестоко, но очень хитро и продуманно.
Это хорошо отметил К. Симонов в своей книге «Каждый день длинный»: «Все фильмы тогда снимались в тяжелейших условиях бедности во всем. Но для съемки «Ивана Грозного» прямым приказом из Москвы были созданы все-таки сравнительно лучшие по тому времени условия. Я, конечно, не представлял себе тогда, почему Сталин так страстно интересуется фигурой Ивана Грозного, не догадывался, что он ищет в ней себе исторических параллелей и исторического оправдания. Мне, тогдашнему человеку с фронта, вообще казалось странным, зачем и для чего во время войны снимается эта картина».
Не только Симонову это казалось странным. Ясным и понятным это было только самому Сталину. Ему необходимо было внушить и вдолбить всему народу мысль, что и он такой же Иосиф Грозный, каким был Иван, и он тоже сыграл и играет для России такую же «прогрессивную» роль, как царь Иван. Какую подлинную роль сыграл Сталин в истории нашей Родины, я уже говорил в первой книге. Скажу и сейчас — Сталин принес нашему народу больше вреда, чем пользы. И постановление XX съезда партии о выносе его гроба из Мавзолея Ленина за совершенные им преступления — это еще мягкое наказание. Его нужно было символически исключить из партии.
Немало бесед мы провели и на темы искусства. Среди нас были поэты, писатели, артисты кино и театров. Они рассказывали о той душной атмосфере, в которой работали творческие работники. Рассказывали, как, вопреки замыслам и желаниям, их заставляли воспевать Сталина, обязательно упоминать «мудрого вождя, учителя, благодетеля». Рассказывали об арестах многих писателей и поэтов как «врагов народа».
Короче говоря, только в фашистском плену мы, граждане Советского Союза и многие члены партии, получили точную и правдивую информацию о нашей жизни. Мы поражались, удивлялись, возмущались, но нельзя было не верить фактам, которые сообщали очень уважаемые и авторитетные люди.
Были среди нас и такие, которые считали, что факты беззакония, нарушений ленинских принципов не могли пройти мимо Сталина. Он знает о них. А если знает и не поправляет, значит, делается с его согласия.
— Нет, не может быть! — кричали этим скептикам другие. — Его обманывают!
— А если он не видит и не знает, что творится в стране, значит, он лопух! Значит, такой человек не имеет права занимать первый и самый ответственный пост в государстве! — парировали те, которые открыто обвиняли Сталина.
Особенно активным критиком сталинской политики был некий полковник Кулик. Но он критиковал Сталина с других позиций. Лежа на верхних нарах, он во всеуслышание говорил:
— Мы создали строй хуже царского. Коммунистические идеалы для нашей крестьянской страны оказались нежизненными. Крестьяне не могут жить без частной собственности. Работать в колхозах они не будут!
Его не избили только потому, что был уже стар и, конечно, сильно ослабевший. Я спросил Семеса, что это за человек, откуда?
— Э-э, он не такой дурак, как кажется! — ответил Семее. — Это — полковой комиссар, член Военного совета армии.
— Вот это да! Так чего же он хочет?
— А черт его знает. Говорит — переменились взгляды.
Впрочем, Кулика постигла тяжелая трагедия. Немцы, несмотря на его антисоветские настроения, расстреляли его. Кто-то донес немцам, что он комиссар, член Военного совета армии.
Вспоминая сейчас разговоры Кулика, я все же сомневаюсь, что он был действительно антисоветски настроенным человеком. В плену некоторые политработники в качестве маскировки умышленно прибегали к таким антисоветским разговорам. Кажется мне, что и Кулик пытался использовать эту неумную и зловонную дымовую завесу и поплатился за это жизнью. Кто-то не мог простить ему антисоветских настроений.
Как я уже говорил выше, немцы направили нас на перевоспитание в образцовый лагерь — Хаммельбург.
Но об этом мы узнали позднее. Построили нас по тревоге, около пяти тысяч человек, и повели на вокзал.
Набили нас во Владимир-Волынске в вагоны по 50–60 человек и повезли. В вагонах не то что сидеть или лежать, даже стоять было трудно. От усталости и общей слабости мы валились в кучу. На ходу поезда нас утрясало, уминало, утрамбовывало и вытряхивало остатки жизни. Вагоны открывались не чаще двух раз в сутки для того, чтобы выбросить умерших и принять хлеб и воду, иногда какую-то мутную баланду. В узкие дверные щели мы видели, по звукам и случайным обрывкам разговора догадывались, что вначале нас везли по Польше, потом по Германии. Ехали (а часто подолгу стояли) несколько дней. Пытке этой, казалось, будет конец только после смерти.
И наконец приехали в Хаммельбург, в городок Южной Баварии. Здесь до войны был городок какой-то воинской части. Из пяти тысяч доехало едва ли три с половиной. Тела полутора тысяч советских офицеров рассеяны по неведомым промежуточным станциям Южной Баварии.
Хаммельбургский лагерь занимал большую площадь — примерно 800 на 800 метров. Он был разделен на несколько секторов, отгороженных друг от друга проволокой.
В секторе, куда я попал, находилось пять или шесть трехэтажных казарм на пятьсот человек каждая (по норме!). А фактически на трехэтажных нарах в каждой казарме размещалось около полутора тысяч человек. В отдельном двухэтажном здании расселили генералов и полковников. Одно большое здание называлось клубом, а в особых зданиях размещались полиция и библиотека. Немецкая комендатура была за пределами лагеря.
Нашей собственной внутрилагерной организации здесь уже не было. Командиров рот назначали сами немцы. На кухню немцы подбирали «придурков», тоже из наших предателей. По замыслу фашистов, в этом лагере после идеологической обработки должна была производиться вербовка командиров во власовскую армию или особые добровольческие легионы. Поэтому немцы здесь сосредоточили лучшие кадры гестаповцев, полиции и агентуры. Пропаганду вели на «научной основе»: среди пленных распространялись книги, брошюры, плакаты, в которых «ученые» фашисты с «научных позиций» пытались ревизовать марксизм-ленинизм. В этой области особенно отличался некий Альт Брехт. Мы прозвали его «старый брехун» — по игре слов: альт — старый, а «брехт» — производное от простого русского — брехло, брехать.
Я попал в сектор старших штабных офицеров — от майора до полковника. Младшие офицеры размещались в других секторах, по соседству с нами.
Разбили нас по ротам — по 250 человек в каждой. Меня зачислили во вторую роту, помещавшуюся недалеко от ворот. Когда нас подвели к казарме, на крыльцо вышел командир роты. Кто-то крикнул: «Смирно!» Однако никто этой команды не выполнил. Стояли вольно, переговаривались. Я присмотрелся к командиру и чуть было не ахнул — это был полковник Миандров, бывший начальник Оперотдела 6-й армии. Однако здесь он будто переродился. В штабе 6-й он выглядел опустившимся хилым старичком, вечно чем-то озабоченным, выполнявшим свои обязанности спустя рукава. Воздух фашизма ему, несомненно, пошел на пользу: одет он был в форму французского офицера цвета хаки, выбрит, чист, здоров и сыт. И рожа сияла самоуверенностью и самодовольством.
— Здравствуйте, господа офицеры! — крикнул Миандров, окидывая взором вновь прибывшее пополнение в его роту.
Но в строю полное и глухое молчание.
Миандров помолчал, криво и погано ухмыльнулся и сказал:
— Та-ак, в рот воды набрали?! Напрасно. Мы вас здесь научим отвечать на приветствия. А сейчас — командиры взводов! Переписать всех повзводно, по 50 человек во взводе.
В командире моего взвода я узнал знакомого офицера (фамилию, к сожалению, забыл). До войны в 1932 году он был помощником начальника штаба одного из полков 51-й стрелковой дивизии в Одессе, в которой я стажировался, будучи на втором курсе Академии им. Фрунзе. Он тоже меня узнал и очень обрадовался нашей встрече. Я попросил его рассказать о здешних порядках. С первых же слов комвзвода я оценил его разумную и необходимую конспиративность: