«Дорогой тов. Сталин! Мы, бывшие военнопленные, честно дрались за Родину. Ранеными попали в фашистский плен. Пережили все ужасы этого плена, ничем не запятнав своего честного имени. Возвратились на Родину. Но здесь, в лагере 47-й стрелковой дивизии, следователи контрразведки угрозами и побоями принуждают нас признаться в добровольной сдаче в плен и в измене Родине. Для нас лучше смерть, чем носить кличку «изменник Родины». Спасите нас, иначе мы все здесь погибнем в правой борьбе за свое честное имя».
Мимо лагеря проходила большая проселочная дорога. По ней ездило много колхозников, женщин, детей, стариков. Мы оборачивали наши письма в несколько слоев газетной бумаги, прочно привязывали к небольшим камням и швыряли эту почту за проволоку прямо на дорогу в тот момент, когда по ней шли люди. Наши камешки люди поднимали, читали письма и направляли их по указанному адресу. Я не знаю, сколько этих писем поступило в ЦК ВКП (б), но забросили мы этих записок очень много. Каждый бросал по 2–3 записки, а это уже несколько тысяч штук.
Допросы продолжались в том же духе. По-прежнему. Уже зафиксировано было несколько десятков случаев драки на допросах. Больше всего пострадали от ударов прикладами винтовок и штыковых ран военнопленные. Их прямо с допросов эвакуировали в дивизионный госпиталь. Но выбывали понемногу из строя и наши мучители-следователи. Вскоре следователей совсем стало мало. Не знаю, куда они девались, заболели, что ли? Допросы стали реже. Мы целыми днями ничего не делали. Выходили на занятия за черту лагеря. Это делать разрешалось, так как побеги все равно были невозможны. За чертой лагеря, в лесу, было второе проволочное заграждение, еще более мощное, с патрулями и собаками. Все это знали, и никто не пытался бежать. Я облюбовал место для занятий около небольшой речки. Мы там с утра до обеда купались и загорали, собирали грибы и ягоды — землянику, голубику. К обеду возвращались домой. После обеда ожидали: по чью душу сегодня придут. Такое напряженное состояние было невыносимо, люди изнервничались. Откуда-то в лагерь была занесена весть, что на Камчатке один такой же полк, как наш, восстал, перебил всю охрану и пошел гулять по тайге. Некоторые «горячие головы» по старой памяти о норвежском лагере предлагали мне и здесь возглавить то же восстание. «Все равно нас всех уничтожат, — говорили они, — так не лучше ли хоть несколько месяцев и нам погулять по тайге? А тайга здесь большая, — уговаривали знатоки, — зверей, орехов, ягод, грибов много, прожить можно». Зная, что говорят это не враги, а свои, доведенные до отчаяния советские люди, патриоты своей Родины, я решил сразу же пресечь эти разговоры: «Хорошо, допустим, мы восстали. Перебили всех, забрали оружие — и в тайгу. А что потом? Как мы будем выглядеть перед Советской властью? Нас всех переловят, и будет судить нас военный трибунал. И никакие оправдания уже нам не помогут. Все получим высшую меру. Погибнем как враги Советской власти. А что же будет с нашими родными, с нашими семьями? Они станут семьями врагов Советской власти, а наши дети будут расплачиваться за наши преступления. Вот чем кончится наше восстание. И кто нам это предлагает? Не тот ли наш враг, который сидит здесь в лагере и чинит над нами расправу? Нет, друзья, давайте лучше мы вытерпим все до конца, и если суждено умереть, то лучше уж умереть честными людьми, патриотами своей Родины».
После подобных успокоительных бесед охотников участвовать в восстании не стало. А что касается восстания в лагере советских военнопленных на Камчатке, позднее, уже в Москве, мне стало известно, что лагерь действительно там восстал против подобной «госпроверки», перебил всю администрацию и ушел в тайгу. Но все участники восстания были пойманы и уничтожены. Значит, кто-то сознательно толкал нас на подобную провокацию, хотел нашей гибели.
Глава 7
Госпроверки продолжались, но уже с меньшими темпами. Вскоре вызвали на допрос моего политрука роты, батальонного комиссара. Он спал рядом со мной. Это был очень хороший человек, высокого роста, стройный, кареглазый, круглолицый, с вьющимися волосами, умный, обаятельный. Все офицеры роты его очень любили. Я с ним тоже подружился. С нетерпением я ждал его после допроса. Пришел он очень поздно, весь измученный и в плохом настроении. Я не стал его сразу спрашивать, дал ему время успокоиться. Позже он рассказал мне, что он еврей, что советские люди не выдали его национальность в плену, спасибо им. На фронте он был комиссаром полка. В плен попал в бессознательном состоянии. Но его беда была в том, что он успел снять свою гимнастерку с комиссарскими знаками и надеть гимнастерку с убитого. В этом было его «преступление» — так сказал следователь ему на госпроверке. «Ты трус, — говорил следователь, — ты готовился сдаться в плен, вместо того чтобы застрелиться! Я тебя уничтожу». Рассказывал он мне все это и плакал. «Что делать? — спрашивал он меня. — Нет выхода, хоть в петлю лезь! Получилось так, что мне с помощью чужой формы удалось сохранить жизнь и долго еще бороться против фашизма в подпольной организации, а это называют преступлением!»
Я старался морально поддержать его, я сказал ему, что не для того мы выжили в бою и в плену, чтобы здесь погибнуть. Нужно бороться за свою жизнь здесь, нужно проявить выдержку, не поддаваться на провокацию. Все скоро переменится. «Если бы было так, — сказал он, — очень хочется увидеть жену, сына; в 1941 году сын пошел в 1-й класс, а я на войну. Каким он стал сейчас?»
Положение его было тяжелое. Он сделал то, что позднее было сделано законным путем. Всем комиссарам установили такую же форму, как и офицерам. Зачем подставлять людей сразу же под расстрел? Но так как он это сделал раньше, чем додумались наверху, он должен был отвечать. Вот с такими думами и разговорами мы с ним провели почти всю ночь. Забылся я во сне на какие-нибудь 2–3 часа уже перед рассветом.
Вдруг утром, часов в 6, меня кто-то дергает за ногу и кричит: «Товарищ подполковник! Вставайте! В роте ЧП! Политрук повесился!» Я не поверил, провел рукой по его постели: пусто! Я пулей свалился с нар. «Где?» — кричу. «В уборной», — отвечает дневальный. Я бегу в одном белье и босиком в уборную. На дворе холод, слякоть, но я ничего не чувствую. Влетел в помещение, вижу: висит на ремешке в одном белье мой товарищ. Рядом валяется опрокинутая табуретка. Я хватаю его за руку — кажется, еще теплая, значит, есть надежда. Приподнял я его за ноги и кричу дневальному: «Режь ремень!» Дневальный ремень перерезал. Положили мы его на пол — никаких признаков жизни. Приказал я дневальному накрыть его шинелью, а сам — бегом в казарму. Быстро оделся и побежал к командиру роты, стучу в дверь. «Кто там?» — «Это я, подполковник Новобранец». — «В чем дело?» — «В роте ЧП — повесился политрук». Пошли мы в казарму. По пути я рассказал ему, что явилось причиной самоубийства — допрос у следователя. Вошли в помещение. Командир роты приказал доставить его в лазарет. А мне он сказал: «Вы говорите, что после допроса он очень переживал, а вот не пережил, значит, было за ним что-то такое, что нельзя было пережить. И не нужно кивать на следователя. Лучше всего вам, подполковник Новобранец, молчать».
С этим нельзя было не согласиться. Шум здесь не помог бы. На мертвого можно составить любой протокол допроса с любыми обвинениями и даже подделать его подписи в признании. Ведь эти органы НКВД тогда никем не контролировались. Я объявил роте о чрезвычайном происшествии и заявил, что «подобный метод собственной реабилитации неправильный. Он приносит обратный результат. А нам нужно выжить». В этом направлении проводилась большая разъяснительная работа. Но избежать самоубийств не удалось. Допросы продолжались, и самоубийства продолжались. Люди бросались под машины, под железнодорожные эшелоны, узкоколейки, вскрывали себе вены ночью и засыпали навечно. А следователи объясняли это тем, что у них было рыльце в пушку. Умирали, дескать, грешники, не пожелавшие предстать перед судом; но люди в подобные басни не верили и очень были озлоблены на всех офицеров НКВД и не упускали случаев и поводов, чтобы свести с ними счеты. В лагере уже стало законом, что на всякое обвинение нас в измене Родине следовало избиение следователей. Дело иногда доходило до кровавых расправ. Люди погибали, отстаивая свое человеческое достоинство и честь. Мы не оставляли ни одного случая гибели нашего товарища неизвестным. Об этом мы сообщали на волю в своих записках (камешках) и по другим каналам почты, приобретенным уже в лагере. Не все в лагере были нашими врагами. Позднее многие стали нашими друзьями. Темп госпроверки резко упал. Вскоре прибыли офицеры контрразведки из частей на смену тем, кто лежал в лазаретах и госпиталях. Работа оживилась. Грубостей при допросах стало меньше.
Глава 8
На втором месяце нашего пребывания в лагере мы почувствовали, что слова «изменник Родины» в обращении стали употребляться меньше. В то время уже шла война на Дальнем Востоке с Японией. Однажды ко мне в роту прибыл офицер штаба полка и принес целую кипу листовок. Приказал, чтобы каждый заполнил листовку и подписал ее, а вечером в 18 часов он придет и их заберет. Начинаю я рассматривать, что же это за грамота. Оказалось, типографским способом отпечатаны готовые бланки-заявления следующего содержания: «Прошу направить меня на Дальневосточный фронт, чтобы кровью искупить свою вину перед Родиной за добровольную сдачу в плен фашистам в 1941 году. (Подпись)».
Я прочитал эту листовку, всю лицевую сторону перечеркнул чернильным карандашом, а на обратной стороне написал: «Прошу направить меня на Дальневосточный фронт. Новобранец».
Затем я вызвал к себе командиров взводов и вручил каждому эти заявления по количеству человек во взводе. Раздал и молчу, прислушиваюсь: какая будет реакция? Читают — и вдруг реплика: «В чем дело? Что это такое? Кто из нас добровольно сдался в плен? Что вы нам подсунули?» — «Это не я подсунул, это недавно принесли из штаба полка, приказали сегодня до 18 часов заполнить и подписать».