— Те, эти… Не мог ладом узнать! — разозлился воевода.
— Ты плыл, Камышин-то стоял ишо? — спросил Львов.
— Стоял. А потом уж посадские сказали: спалили. Чего мне говорили, то и я говорю. Зачем же на меня-то гневаться?
Митрополит перекрестился.
— Вот она и пришла, матушка…
— Кто? — не понял младший Прозоровский.
— Беда. При нас начиналась и до нас и дошла.
— Советуйте, — велел воевода. — Как их, подлецов, изменников, к долгу теперь обратить? Как унять?
— Зло сталь очшень большой, — заговорил Давид Бутлер, корабельный капитан. — Начшальник Стенька не может удерживать долго флясть…
— Пошто так?
— Са ним следовать простой шеловек, тольпа — это очшень легкомысленный… мм… как у вас?.. — Капитан показал руками вокруг себя — нечто низменное, вызывающее у него лично брезгливость. — Как это?
— Сброд? Сволочь? — подсказал Прозоровский.
— Сволечшь!.. Там нет ферность, фоинский искусств… Дисциплин! Скоро, очшень скоро там есть — пополам, много. Фафилон! Только не давайт фольнени сдесь, город. Строго! М-м!
— Жди, когда у его там пополам будет! — воскликнул подьячий Алексеев. — Свои-то, наши-то сволочи, того гляди зубы оскалют. На бочке с порохом сидим.
Прозоровский посмотрел на Красулина. Тот грустно кивнул головой. Да воевода и сам знал о ненадежности стрельцов.
— Что правда, то правда, — вздохнул стрелецкий голова.
— Надо напасть на воров в ихнем же стане! — заключил молодой Прозоровский. — Будем готовиться, наших хоть делом займем. А пока готовиться будем, приберем человек четыреста получше да татар сэстоль же — пусть сходют вверх проведают. А здесь собрать надо людей со всех мест, оружить их… Сколь стрельцов-то у нас?
— Всего войска — двенадцать тыщ, — ответствовал Иван Красулин.
Боярин Прозоровский хлопнул себя по ляжкам.
— А еслив у его, вора, — пятнадцать!
— Не числом бьют, Иван Семеныч, — заметил в сердцах митрополит. — Крепостью. Сразу принялись воров щитать — сколько? Вот те раз! Ишо ничем ничего, а мы уж готовы — сварились.
— Где она, крепость-то? Стрельцы?.. Они все к воровству склонные. Они вон жалованье требуют, стрельцы-то. Вот и вся крепость. Щитать принялись… Будешь щитать, еслив вся и надежда — за стенами отсидеться. Выйди-ка наружу-то… проть кого она обернется, крепость-то?
— Подвесть их под присягу…
— Они жалованье требуют! А не под присягу… — Воевода злился. — Одной присягой не навоюешь.
— Вот вся наша крепость: надо платить, — сказал подьячий. — Надо платить. Тада хоть какая-то надежа будет.
— Подвесть под присягу! — еще раз сказал митрополит. — Острастку сделать!.. — Он тоже был в сильнейшем раздражении. — А караул кричать — это мы напоследок сделаем. Соберемся с голосами и рявкнем. Можеть, даже Стеньку тем испужаем…
Астраханцы растерялись.
— 11 -
Разинцы шли ходко, днем и ночью, без остановок. Для этого вперед, на один конский переход, под сильной охраной высылались кони, кормились, и на них, отдохнувших, пересаживались казаки. Уставшие тоже кормились, налегке обгоняли войско и опять ждали, чтобы везти казаков дальше. Казаки с коней переходили в струги, отсыпались и снова садились на коней. Громада стремительно двигалась на юг, на Астрахань. В войске царила трезвость. За этим следили сотники, есаулы. Никто, и атаман тоже, не имел права выпить, хоть вино везли с собой, много.
Степан со всеми вместе переходил с коня на струг, наскоро ел, спал и опять садился на коня. Был он серьезен в эти дни, не кричал, не ругался. Так всегда было, когда он терял дорогого человека. Так было, когда он потерял в Персии Сергея Кривого.
Как-то под вечер атаман ехал рядом с Матвеем Ивановым. Разговорились про смерть. Совершенная внутренняя свобода Разина, постоянная работа ума, беспокойная натура — силы, которые сшибали его с мыслями трудными, неразрешимыми. То он не понимал, почему царь — царь, то злился и негодовал: как это — люди могут быть подневольными, но при этом — живут, смеются, рожают детей… То он вдруг перестал понимать смерть — человека нету. Как это? Совсем? Что, Стырь так и будет лежать теперь на высоком берегу Волги? Вечно. Для чего же все было? Для чего он жил? Смерть… Да что это, что?
— Степушка, — посмеялся Матвей, — покойников-то на земле больше, чем живых.
— Хреновина выходит, Матвей: одни черви и живут на земле? А мы для чего? Для прокорма ихного?
— Выходит, так.
— Тьфу!.. Аж тошно. А чего ты мне про бога-то плел? Я забыл… Ну-ка, расскажи толком. Я, знаешь, иконку одну видал в Соловцах — Божья Мать, я ее всю понял, всю в башку взял. Не знаю, как тебе сказать, — понял. Сидит хорошая, душевная христьянка… как моя мать. Я на ее залюбовался, по теперь ее помню. Ну?.. Стало быть, верю я?
— Это не то, Степан Тимофеич.
— Что же? А ты как хотел верить?
Матвей пристроил шагать своего конька к шагу разинского.
— Полюбить я его хотел, бога-то… Не мог — не дано: весь, видно, грехами изъеден, как лесина трухлявая, где же тут полюбить, чем?.. А любови нет, нету и веры, один обман. Я вон на горбатой-то оженился — и што? Ни себе радости, ни… И ей тоже мука. А ведь тоже — хотел полюбить. Вот-де, никто не любит, а я буду. Душу ее буду любить…
— Ну, и как? — со смехом спросил Степан.
— Не мог. Кажилился, кажилился — нет, нету моих сил на то, сбежал. Все бросил и — куда глаза глядят. Там и бросать-то… бобыль я. Нет, брат, душу не обманешь.
Они приотстали от других, никто не мешал разговаривать. И не странно им было — на высоченном берегу Волги, верхами, глотая пыль, поднятую передними, — вести этот углубленный разговор. Но Степану было интересно, и Матвею интересно.
— Ну, а как с богом-то? — хотел понять Степан.
— Тоже не мог полюбить. Ведь полюби я, я бы и знал, как жить, — а не могу. Думы черные в голову лезут. Думаю: да сам он боярин добрый, бог-то. Любит, чтоб перед им только стелились. А он поглядит: помочь тебе али нет. Он ишо подумает. От таких-то богов на земле деваться некуда. Вот ведь думы какие! Рази так можно?
— А царя за что не жалуешь?
— Что? — Матвей, когда не знал, как ответить, переспрашивал — собирался с мыслью.
— Царя-то за что не любишь? Глухой, что ль?
— А ты?
— Я тебя спрашиваю!
— А мне интересно, как ты скажешь…
— Хитрый ты, Матвей. Все мужики хитрые.
— А ты не хитрый?
— Чего ты заладил: «а ты», «а ты»?.. Дятел. Я тебя спрашиваю!
— Ты тоже хитрый, Степан. Можеть, так и надо.
— Где это я хитрый?
— Да с царем с тем же… Не жалуешь и ты его, а как надо людей с собой подбить, говоришь: я за царя! Хэх!.. За царя. За волю уж, Степан, — прямо, не кривить бы душой. Ну, опять же — не знаю. Тебе видней. Погано только. Как-то все… вроде и доброе дело люди собрались делать, а без обмана — никак! Что за черт за житуха такая. У нас, что ль, у одних так, у русских? Ты вот татарей знаешь, калмыков — у их-то так жа?
— Как я их знаю!.. — в раздумье, не сразу откликнулся Степан.
Степану неохота было говорить про это: велика это штука — людей поднять на тяжкое дело долгой войны. За волю, за волю, за царя — тоже за волю, но пусть будет за царя, лишь бы смелей шли, лишь бы не разбежались после первой головомойки. А там уж… там уж не их забота. За волю-то не шибко вон подымаются, мужики-то: на бояр, да за царя… Так уж невтерпеж им — перед царем ползать. И нет такой головы, которая растолковала бы: зачем это людям надо?
— Такой же ведь человек — баба родила, — стал думать вслух Степан. — Пошто же так повелось? — посадили одного и давай перед им на карачках ползать. Во!.. С ума, что ль, посходили? Зачем это? Царь. Что царь? Ну и что?
— Дьявол знает! Боятся. А тому уж — вроде так и надо, вроде уж он — не он и до ветру не под себя ходит. Так и повелось… А небось перелобанить хорошо поленом, так и ноги протянет, как я, к примеру…
Степан глядел вперед — как будто не слушал.
Матвей смолк.
— Ну? — спросил Степан.
— Что?
— Перелобанить, говоришь?
— Пример это я тебе!.. Такой же человек, мол, тоже туда же дорога — к червям, а вот вишь, что делается…
— Мгм… Да ишо еслив пример-то выбрать почижельше — осиновый. А?
Засмеялись.
— А что Никон? — спросил вдруг Степан с искренним и давним интересом. — Глянется мне этот поп! Хватило же духу с царем полаяться… А? Как думаешь про его?
— Ну и что?
— Как же?.. Молодец! А к нам не склонился, хрен старый. Тоже, видать, хитрый.
— Зачем ему? У его своя смета… Им, как двум медведям, тесно стало в берлоге. Это от жиру, Степан: один другому нечаянно на мозоль наступил. Ты бы ишо царя додумался с собой подговаривать…
— Нет, я таких стариков люблю. Возьму вот и объявлю: Никон со мной идет. А?
— Зачем это? — удивился Матвей.
— Так… Народ повалит, мужики. Патриарх… самый высокий поп, как Стырь говорил. Мужики смелей пойдут.
Матвей молчал.
— Что молчишь?
— Делай как знаешь…
— А ты как думаешь?
— Опять ведь за нож схватисся?
— Да нет!.. Что я, живодер, что ли?
— Дурость это — с Никоном-то. «Народ повалит». Эх, как знаешь ты народ-то! Так прямо кинулись к тебе мужики — узнали: Никон идет. Тьфу! Поднялся волю с народом добывать, а народу-то и не веришь. Мало мужику, что ты ему волю посулил, дай ему ишо попа высокого. Ну и дурак… Пойдем волю добывать, только я тебя попом заманю. Нет, Степан, ни царем, ни попом не надо обманывать. Дурость это.
— Цыть! Заговорил!.. — Степан уставился на Матвея строгим взглядом. — Много! Ворох сразу вывалил… Умник.
Матвей, не долго думая, подстегнул меринка и отъехал вперед и скрылся в рядах конников.
Степан обогнал всех, свернул в сторону с дороги, остановился. Подождал, когда подъедут есаулы.
— Дед! — окликнул он деда Любима. Когда Любим подъехал, спросил: — Есть у тебя хлопец проворный?
— У меня все проворные. — Дед Любим привстал в стременах, кого-то стал высматривать среди конных. — Зачем тебе? Могу всех кликнуть: сам выбирай — все молодцы добрые.