Ларька подъезжал опять к стене и опять толковал с казаками, которые были на стене. И привозил ответ:
— Нет. Ишо сулятся стрельбу открыть. Одолел Корней.
— Скажи, — велел в последний раз Степан, — мы ишо придем. Мы придем! Плохо им будет! Кровью плакать будут за лукавые слова Корнеевы. Скажи: они все уж там проданы с потрохами! И еслив хоть одна курва в штанах назовет там себя казаком, то пусть у того глаза на лоб вылезут. Пусть над имя дети малые смеются. — Степан устал. — И дети ихные проданы. Скажи: все они там, с Корнеем в голове, — прокляты от нас. Еслив их давить всех придут, мы не придем заступиться. Мы им теперь не заступники.
Ехали обратно. Не радовала степь вольная, не тревожил сердце родной, знакомый с детства милый простор.
Нет, это, кажется, конец. Это тоска смертная, а не тревога.
— 12 -
Астрахань не слала гонцов. Серко молчал. Алешка Протокин затерялся где-то в степях Малого Ногая.
Степан бросился в верховые станицы поднимать казаков, заметался, как раненый волк в облаве. Стремительность опять набрали нечеловеческую, меняли запаленных коней.
Станица за станицей, хутор за хутором…
По обыкновению Степан велел созывать казаков на майдан и держал короткую речь:
— Атаманы-молодцы! Вольный Дон, где отцы наши кровь проливали и в этой самой земле лежат, его теперь наша старшина с Корнеем Яковлевым и Мишкой Самарениным продают: называют суда бояр. Так что лишают нас вольностей, какие нам при отцах и дедах наших были! Нам бы теперь не стерпеть такого позора и всем стать заодно! Нам бы теперь своей казачьей славы и храбрости не утратить и помочь нашим русским и другим братам, которых бьют на Волге. А кто пойдет на попятный, пускай скажет здесь прямо и пускай потом на себя пеняет!
Таких не было, которые бы заявляли «прямо» о своем нежелании поддержать разинцев и помочь «русским и другим братам» на Волге, но к утру многих казаков не оказывалось в станице. Степан зверел.
— Где другие?! — орал он тем десяти — пятнадцати, которые являлись поутру на майдан. — Где кони ваши?! Пошто неоружные?!
Угрюмое молчание было ответом.
Уводили глаза в сторону…
— Ну, казаки!.. Наплачетесь. Ох, наплачетесь! — недобро сулил Разин.
…В другом месте Степан откровенно соблазнял:
— Атаманы-молодцы! Охотники вольные!.. Кто хочет погулять с нами по чисту полю, красно походить, сладко попить, на добрых конях поездить, — пошли со мной! Силы со мной — видимо-невидимо: она на Волге, там ждут нас! Ну, молодцы!.. Не забыли же вы, как вольные казаки живут. Стрепенитесь!
Поутру — то же: десять — двенадцать молодых казаков, два-три деда, которые слышали про атамана «много доброго». И все. А никогда не говорил атаман так много, цветасто — аж самого коробило. Но он больше не знал, как всколыхнуть мертвую воду; гладь ее, незыблемость ее — ужасала.
Тоска овладела Степаном. Он не умел ее скрывать. Однажды у них с Ларькой вышел такой разговор. Они были одни в курене. Степан выпил вина, сплюнул, сказал прямо и просто:
— Не пьется, Ларька. Мутно на душе. Конец это.
— Какой конец? Ты что? — удивился Ларька; может, притворился, что удивлен, — даже и это противно знать: все врут теперь или нет?
— Конец… Смерть чую.
— Брось! Пошли в Астрахань… Уймем там усобицу ихную. Можеть, в Персию опять двинем… — Ларька вроде говорил искренне.
— Нет, туда теперь путь заказан. Там два псаря сразу обложут: царь с шахом. Они теперь спелися.
— Ну, на Волгу пошли! — Нет, Ларька еще предан душой. Но это не радует, а только гнетет: где другие, где они, с преданными душами-то!
— С кем? Сколь нас!..
— Сколь есть… Мужиками обрастем: вошкаются же они там…
— Мужики — это камень на шею. Когда-нибудь да он утянет на дно. Вся надежа на Дон была… Вот он — Дон! — Степан надолго задумался. Потом с силой пристукнул кулаком в столешницу. — На кой я Корнея жить оставил?! Где голова была!.. Рази ж не знал я его? Знал — не станет он тут прохлаждаться: всех путами спутал, а концы… Москва держит. Не седня-завтра суда бояры с войском явются.
Ларька выпил. Помолчал и сказал:
— Не вышло, видно, у Ивана. Пропал где-то.
— Про кого ты? — не понял Степан.
— Ванька Томилин… Посылал я его в Черкасск Корнея извести. Пропал, видно, казак. Можеть, перекинулся…
— Когда же?
— До того ишо, как нам к Черкасску ходить. Ни слуху ни духу… У меня зельишко было, мордвин один дал: с ноготка насыпать в рюмку… А можеть, мордвин надул.
— Пропал. Корнея кто обведет, тот сам дня не проживет.
— Пропал… Можеть, не сумел. Но там… чего там, поди, суметь-то!
— Можеть, изменил. За кого теперь можно заручиться? Надо было нам раньше думать, Ларька. Как я-то?! Где голова была!
— Нет. Я его знаю, Ваньку… Чего-то, видно, не вышло.
— Ну, пропал.
— Пропал. Жалко, казак добрый, — вздохнул Ларька.
Степан надолго замолк.
В одной станице, в курене богатого казака, вышел с хозяином спор.
— Пропало твое дело, Степан Тимофеич, — заявил хозяин напрямки. — Не пойдут больше за тобой.
— Пошто? — спросил Степан.
— Пропало… Не пойдут больше.
— Откуда ты взял?! — хотел серьезно понять Степан. — Как это: я вам говорю — не пропало, а вы — пропало. Я лучше знаю или вы?
— Видим… не слепые. За тобой кто шел-то? Голутьба наша да москали, которых голод суда согнал. Увел ты их, слава богу, рассеял по городам, сгубил которых — теперь все, не обижайся. Не пойдут больше за тобой. И не мани, и не сули горы златые… Смешно даже слушать-то. Не зови никого и сам уймись. Хватит.
— А ты, к примеру, пошто послужить не хошь?
— Кому? — Казак прищурил глаза в усмешке. — В разбойниках не хаживал, не привел господь бог… С царем мне делить нечего — мы с им одной веры. Он меня поит-кормит, одевает…
— А мужиков… — Степан уже пристально смотрел на казака. — Братов таких же, русских, одной с тобой веры — бьют их… У тебя рази душа не болит?
— Нет. Сами они на свой хребет наскребли. И ты, Степан, не жилец на свете. От тебя смертью пахнет.
Степан и Ларька уставились на казака.
— Смертью пахнет, — пояснил тот. — Как вроде — травой лежалой. Я чую, когда от человека так пахнет. Значит: не жилец.
— А от тебя не пахнет? — спросил Степан.
— От себя не учуешь. А вот у нас в станице — кто бы ни помирал — я наперед знаю. Подойдешь — даже лихотит, до того воняет. Скажешь человеку — не верит, пройдет время, глядишь: отдал богу душу. Или на войне срубют, или своей смертью помрет. Я — такой. Меня даже боятся. А от тебя счас — крепко несет. Срубют тебя, Степан, на бою. Оно бы и лучше — збаламутил ты всех… Царя лаешь, а царь-то заботится об нас. А счас вот — по твоей милости — без хлебушка сидим. Мы за тебя в ответе оказались. А на кой ты нам? Мы с царем одной веры, ишо раз тебе говорю.
Степан впился немигающим взглядом в казака, одаренного таким странным даром: чуять чужую смерть.
Ларька встал и вышел из куреня, чтоб ничего больше не видеть. Слышал, как Степан сказал казаку:
— Поганая ваша вера, раз она такая…
Больше Ларька не слышал.
Через некоторое время Степан вышел во двор, вытер саблю пучком пакли… Садясь на коня, велел казакам:
— Спалить.
— Не надо бы — у себя-то… — неуверенно сказал Ларька. — Так вовсе никого не подымем.
— Спалить! — крикнул Степан. Стегнул коня и погнал прочь.
Лазарь догнал атамана на выезде из станицы, подравнял своего коня к скоку разинского жеребца, чуть сзади.
— Спалили? — спросил Разин, не оглянувшись.
— Нет, — коротко отозвался Ларька.
Степан оглянулся… Не то что удивился такому непослушанию, а — интересно: это бунт, что ли?
— Я же велел…
— Со зла велел. После сам пожалеешь.
Если это не бунт, то и не ватажный угар, когда слово атамана, как искру живую, рвет и носит большой ветер, и куда она упадет, искорка, там горит. Нет, это не гулевой пожар, это похмелье в пасмурное утро, горькое, пустое и мерзкое.
«Это — конец. Конец. Конец». Степан понимал.
Он молча скакал… И захотелось вдруг еще и вот что понять: ну, есть страх? Злость? Боль? Жалость?.. Нет, одно какое-то жгучее нетерпение: уж скорей бы, скорей бы какой-то конец. Какой ни на есть! Надоело. Тошно. Он и сам не верил теперь, что можно поднять Дон. Нет, прав был Матвей Иванов, царство небесное: на леченом коне далеко не ездят. «Битый я — вот отгадка всему. Кто же пойдет за мной, какой дурак! Я б сам первый не пошел…»
Ларька как будто подслушал его мысли. Позвал:
— Степан!
— Ну? — Атаман не обернулся.
— Придержи!.. Погутарим.
Степан перевел жеребца с рыси на шаг, но и опять не обернулся.
— Не подымется Дон, Степан… — заговорил Ларька, оглянувшись на казаков, но те были далеко. — Знаешь, чего мы делаем, мотаемся по станицам? Слабость свою всем в глаза пялим. Когда волка ранют, он, дурак, заместо того чтоб перебрести ручеек да отлежаться где-нибудь в закутке, зализать рану, он заместо этого старается уйти подальше — кровь теряет и след за собой волокет. Так и мы…
— Мы же не уходим. — Степану интересно стало, как думает есаул про все эти дела.
— Мы хуже: на глазах мечемся.
— Все так же думают или один ты… такой умник?
— Все. Не показывают только. Тут дураку все понятно, не надо даже умником быть. У тебя голова, а у нас что, корчаги заместо голов?
Степан оглянулся на есаула:
— Чего ж ты советуешь? — Еще сбавил ход жеребцу. — Нет, так: скажи, пошто Дон больше не подымется?
— Степа, мы ж казаки с тобой. Чего греха таить — и ты знаешь, и я знаю: за щастливым атаманом — это мы с радостью великой, хоть на край света… хаживали! И за тобой шли. А теперь ты… запнулся. Тут уж — прости, батюшка-атаман, — погожу. Отсижусь пока дома. Ненавижу эту поганую жилку, но сам такой… Никуда не денесся. Вот тебе мой ответ. Плохой ответ, но… какой есть.
— Я не ответ спрашиваю, а — совет.