Я признаюсь — страница 19 из 27

ившись в том, что я ее понял, она приблизилась к моему лицу и проговорила своим красивым низким голосом:

– Пруст… И на какой же раут отправляетесь вы ночью, что возвращаетесь с таким усталым и проницательным взглядом? Что за страхи, запретные для нас, познали вы, что возвращаетесь столь снисходительным и добрым?[30]


Тишина.

Она: Что-то в этом духе, разве нет?

Я: …

Она: Вы ничего не говорите.


Я ничего не говорил, потому что…

Бабах.


Ваша доброта, Луи.

Ваша доброта.


Наступила ночь. Смог и огни большого города оставили этот факт без внимания, но я, столь близкий к вам сейчас, в своем фантомном номере почти в двухстах метрах от земли, вы даже не можете себе представить, как я рад провести этот вечер с вами.

Как раньше.


Уже почти полночь. Перечитал написанное. 1174 слова. Два часа усердий и опустошенный минибар на то, чтобы выдать 1174 слова.

Какой подвиг.

1174 слова, которые к тому же ничего не значат. Ничего не осознают, ничего не выражают, только твердят одно и то же: «Заткнись, Кайе-Понтье, заткнись, иди спать. Ты ходишь вокруг да около, витийствуешь, хорохоришься. Ты не умеешь писать. Ты не умеешь выражать свои мысли. Ты неспособен выразить ни малейшего чувства, неспособен. Ты никогда не умел этого делать. Это тебя не интересует».


Как же все это трудоемко. Трудоемко и претенциозно.

«Клин, который засадили в мою черепную коробку», так почему бы не добавить Пруста, раз уж на то пошло? Давай, давай. Приведи себя в порядок, прошу тебя.

Прими свое снотворное, завали зверя и рухни.


«Клин, который засадили в твою черепную коробку…»

Дорогой мой, ничто не может войти в твою черепную коробку. Ничто. А уж в твою мякоть и того меньше. Вот видишь, даже тут. Даже тут ты говоришь «мякоть», чтобы избежать слова «сердце», настолько оно тебя смущает. Сердце, Кайе, сердце. Ты прекрасно знаешь, это такая требуха, которая трепыхается там, внутри. Такой насос. Мотор.

Выключи компьютер и иди спать. Наберись сил.

Наберись сил, чтобы снова тянуть свои вагоны завтра утром.


Тише, там, наверху, тише. Я выпил, я пью, все наладится. Так надо. Надо, чтобы это вышло. Это как кровопускание. Я должен покончить с вами. Я должен наконец вас похоронить. Закопать или развеять по ветру, не важно, как пожелаете, как бы вы пожелали, но мне действительно необходимо покончить с трауром, которого вы меня лишили, из-за всей этой вашей сдержанности.

Я должен воскресить вас в последний раз, чтобы наконец с вами попрощаться.

Попрощаться, оставить покоиться с миром и открывать ваш подарок, не воя при этом белугой.


Я уже говорил, что мы оба были крайне сдержанны и, встречаясь в общих помещениях нашего дома, лишь учтиво кивали друг другу, но это не совсем так. Наши ботинки, Луи, наши ботинки были куда мягче, чем мы с вами, и именно они, вы помните, сделали первый шаг.


И вы, и я питали одну преступную слабость: к обуви, так что мы обменивались не только приветствием, но еще и взглядом украдкой. Мы не осматривали друг друга, а просто, склоняя голову, пользовались случаем, чтобы убедиться, что в этом безумном мире есть хоть что-то надежное: дождь на улице, иль снег, иль ветер, но сосед из квартиры напротив все так же носит ботинки, скроенные и сшитые в достойном доме и безупречно начищенные.

Какое утешение, не правда ли? Какое утешение… Утешение, непостижимое для того, кому не ведомо удовольствие, с которым ранним утром пятка скользит по роговому рожку для обуви; удовольствие, которое доставляет идеальная шнуровка, поддерживающая ваш дух, а не только ногу; удовольствие от перфорированного носка, добавляющего толику фантазии костюму, не допускающему никаких вольностей; удовольствие от норвежского шва, создающего у вас впечатление того, что вы не просто элегантны, но и сносу вам нет; от патины, которая скажет о вас и вашем прошлом больше, нежели вы сможете выразить сами, или же от деревянных колодок, которые вы непременно погладите, прежде чем вставить в уставшие ботинки, и которые тотчас разгладят изломы не только мыска, но и прошедшего дня.


И вы, и я всё это знали и были взаимно друг другу признательны за это знание. Наши взгляды украдкой, хоть и были мимолетны, но оттого не менее преисполнены благодарности. Беглый взгляд знатока, connoisseur only, узнающего себе подобного по ботинкам на подкладке, как у человека сдержанного, неловко выражающего свои добрые чувства. Незаметная улыбка, скрытая в незаметном кивке, говорящая примерно следующее: «Спасибо, дорогой единоверец, спасибо. Благословляю вас».


Обыватель в кроссовках наверняка сочтет, что я перебарщиваю, но вы и еще некоторые другие выслушают меня и глазом не моргнув. Красивая обувь, Луи, красивые ботинки, прекрасные дерби, мокасины, монки, безупречные дерби из светлого нубука на красно-кирпичной резиновой подошве, шевро и опоек хромового дубления, колодки из ольхи, муаровый велюр из опойка, поскрипывающий кордован, отполированная кожа, словно покрытая японским лаком, крем-воск с карнаубой… Ох. Боже мой. Как же все это красиво.


Костюм управляющего обязывает, вы встречали меня обутым исключительно в черные оксфорды, бесшовные или с отрезным носком, или же, в крайнем случае, в самом что ни на есть крайнем, к примеру, в пятницу, в пятницу без запланированных осложнений, в полуброги (какое легкомыслие), но вы сами, особенно когда я узнал вас получше, сколько эмоций вы мне подарили. Сколько эмоций. Сколько дискуссий. Сколько оживленных дебатов. Об одной модели в сравнении с другой, об одной ошибке вкуса в сравнении с другой, о венгерском обувщике в сравнении с венским, или же о венском в сравнении с нью-йоркским, о полученной смете, о безумном капризе, об отказе, о сапожнике у черта на куличках, о нежности старой мягкой тряпки или же о длине щетины у полировочной щетки. Сколько часов мы этому посвятили, всем этим экзистенциальным вопросам? Сколько? Мне кажется, мы ни о чем больше никогда и не говорили, только об обуви, о наших чудесных ботинках – начищай, мечтай, носи в ремонт на замену стелек – и за этим занятием мы в значительной степени открыли друг другу душу.


В жизни бывают школьные друзья, факультетские друганы, армейские кореши, приятели с работы, хорошие товарищи, старые друзья, всякие там монтени с ла боэси, а еще бывают такие вот встречи, как наша. Они тем более нежданны, что не основаны ни на чем, ни на каком общем прошлом, и именно из-за отсутствия чего бы то ни было общего позволяют под прикрытием чего-то другого (в нашем случае мужских ботинок) наибольшую открытость.

Ничто не говорится, все понимается.

Или невидимые трофеи тайных дружб.


Но я чересчур тороплюсь, забегаю вперед…

Ведь тут мы с вами еще только в холле или на лестнице украдкой оглядываем ботинки друг друга, тогда как наша первая настоящая встреча произошла на нашей лестничной площадке, и в тот вечер я стоял, вернее покачивался, перед вами в одной рубашке и с босыми ногами.


Это случилось чуть более двух лет тому назад, ближе к концу декабря, когда дни так коротки и нехватка солнечного света, накладываясь на стресс из-за годовых отчетов, аудиторских проверок и семейных праздников, делает нас такими уязвимыми.

Я всегда вкалывал как лошадь, а в то время особенно. Энергетический кризис был в самом разгаре, и я напоминал сам себе эдакого мультипликационного персонажа в духе Текса Эйвери[31], который, выбиваясь из сил, затыкает дыры одну за другой, носится как проклятый от одной катастрофы к другой, в итоге нигде ничего не заделав толком.

Разъезды туда-сюда, бесконечные собрания, ожесточенная игра в наперстки с бездарными банкирами, все это заменяло мне резиновые заплатки, горелку и пробки для латания дыр. Не буду вдаваться в детали, поскольку вам, Луи, это и так известно. Все это вам я уже рассказывал. Я рассказал вам это тогда постфактум, когда буря была уже позади, и вы, никогда и ничего мне не навязывавший, заставили меня пережить ее заново вслух, чтобы осознать.

Осознать, что же со мной случилось, осознать, что я потерял, а главное, все также по вашему мнению, осознать, что я выиграл.

(Признаться, я так никогда и не понял, что именно вы под этим подразумевали. Мне кажется, что, за исключением нашей дружбы, я ничего не выиграл в этой истории, ну да ладно, неважно. В таких случаях вы мне всегда отвечали: «Терпение, терпение». Так вот, послушайте, это как раз кстати, вы сегодня уже мертвы, у меня больше нет семьи, и работаю я теперь куда больше, чем прежде, так что действительно терпения у меня более чем достаточно.)


Я должен был лететь в Гамбург, встал очень рано, и Ариана вошла в ванную, когда я брился.

Она села у меня за спиной на краешек ванны.

Она была в светлой ночной рубашке и в моей кофте, не застегнутой, а запахнутой на груди, слишком длинные рукава скрывали ее ладони, и, обхватив себя руками, она слегка покачивалась взад-вперед, с опущенной головой, с распущенными волосами, отражаясь в зеркале, она показалась мне сумасшедшей. Словно душевнобольная в смирительной рубахе. Но нет, она держалась так, чтобы сохранять самообладание, чтобы, подняв в конце концов голову, быть уверенной в себе, и в ее покачивании не было ничего истерического, совсем напротив: она собиралась с духом.


(Я очень часто вспоминаю об этом своем заблуждении, Луи, мне кажется, что… в этом запотевшем зеркале отразилась вся трагедия моей жизни: я разрушаю людей, которых люблю, считая их слабее себя. Ариана в то утро была далеко не сумасшедшей, просто она молча собиралась с духом, набиралась смелости. Я никогда ничего не понимаю. Это она была всемогущей, именно она.)


Я спросил, не разбудил ли я ее ненароком, она ответила, что всю ночь не сомкнула глаз, а поскольку я никак на это не отреагировал (а слушал ли я ее вообще?), тихо добавила, что уходит, что уходит и забирает с собой дочерей, что она переезжает на квартиру двумя улицами дальше, что я могу с ними видеться, когда пожелаю. «То есть… когда сможешь», – поправилась она с горькой усмешкой, и что в общем-то вот и все, это конец. Что она больше так не может, что меня вечно нет дома, что она встретила кого-то, внимательного мужчину, который заботится о своих детях, у них с его бывшей совместная опека, что она не уверена в том, что влюблена, но хочет попробовать пожить так. Попробовать, не будет ли такая жизнь проще, легче, мягче. Что она приняла это решение не только для себя, но и для дочек. Что здесь жить стало слишком трудно. Что я вечно отсутствую. Даже когда я дома. Особенно когда я дома. Что мой стресс распространяется на всех и что она желает другого детства для Лоры и Люси. Что муж нашей консьержки заберет ее коробки вечером, что она возьмет только свою одежду, одежду дочек, несколько книг, несколько игрушек и ключ от дома в Кальви, который я подарил ей на сорокалетие, что сейчас речь не идет о разводе, что она забирает с собой Мако, нашу няню-домработницу, но та будет сначала наводить порядок здесь, так что я буду жить как в отеле, раз уж мне это так нравится, и каждое утро мои