Я – пророк без Отечества. Личный дневник телепата Сталина — страница 22 из 34

«Необходимо удостовериться, что связник не лжет», – дал мне задание Абакумов, и меня провели в кабинет следователя, где шел допрос.

Связной выглядел как пришибленный деревенский парубок, впервые оказавшийся в городе. Я увидел его со спины, приоткрыв дверь в соседний кабинет.

«Так вы утверждаете, гражданин Петренко, – монотонным голосом спрашивал следователь, – что не знаете в лицо того человека, который оставлял донесения в дупле и в проеме каменной кладки?»

«Та нэ знаю я ничого! – заныл парубок. – Забрав та отдав, и усэ!»

Я даже головой покачал: мыслил этот человек на чистейшем русском. Хорошо притворяясь неграмотным селянином, он лихорадочно искал выход из создавшегося положения.

Мелькнули имена «Петро» и «Павел Казимирович», причем обладатель первого имени представлялся связнику как боец, человек действия, а второй был важной шишкой, способным помочь – на кого надо «надавить», кого надо «подмазать».

Но вот немецкого агента связник, которого на самом-то деле звали Владиславом Ерофеевым, действительно не знал и не видел воочию.

Я передал собранные сведения Абакумову, и тот сразу же зашел в кабинет к следователю. Положил на стол бумагу, где своей рукой записал полученную от меня информацию, и сухо сказал:

«Ознакомьтесь».

Следователь внимательно прочитал, расписался для видимости и продолжил допрос тем же нудным тоном:

«Так вы продолжаете утверждать, что не знали того, кто с вашей помощью выходит на связь с немецкой разведкой?»

«Та ни сном ни духом, дядьку!»

Следователь внезапно ударил кулаком по столу и гаркнул:

«Говорите правду, гражданин Ерофеев!»

Это подействовало – связник настолько был шокирован и испуган, что чуть не свалился со стула.

«Кто такой Петро? – дожимал его следователь. – Где работает Павел Казимирович? Отвечайте!»

И связник «раскололся».

А для меня настало самое трудное – надо было «вычислить» того самого агента среди офицеров штаба.

Офицерами их называю я, по привычке, поскольку в СССР не существует такого понятия, тут все краскомы, то бишь красные командиры. А метод «вычисления» был прост: следовало прослушать мысли работников штаба в естественной обстановке.

Мне вручили папку, где на листах картона были наклеены фото офицеров – из тех снимков, что делают для паспортов и прочих документов.

И вот я должен был с нею ходить туда-сюда и помечать, кто агнец, а кто – козлище. Подобную процедуру я освоил еще лет десять назад или даже раньше, когда по просьбе князя Чарторыйского искал похитителя ценнейшей диадемы.

Признаться, первым делом я отправился в буфет, поскольку был до того голоден, что меня подташнивало и кружилась голова.

Перехватив сладких пирожков с чаем, я взбодрился – и сразу же занялся своими обязанностями.

Работники штаба, озабоченно сновавшие по коридорам, заглядывали в буфет – и попадали в поле моего зрения.

О чем думали офицеры штаба? Да о чем угодно: о карьере, о том, что некий Григорий Палыч засиделся на своем месте, о встрече с женщиной, о культпоходе в театр. О службе они тоже думали.

Битый час я просидел в буфете и послонялся около, после чего решил пройтись по зданию штаба.

Если же меня будут спрашивать иные рьяные блюстители дисциплины, кто я таков и что делаю на режимном объекте, то я должен был ответить: я, дескать, к Денису Ивановичу.

Так мне велел говорить Абакумов, а уж кто это такой – Денис Иванович, – я понятия не имел.

Правда, подозрений особых я не вызывал: в приличном костюме, в очках, с папкой в руке – я выделялся лишь своим партикулярным одеянием, но не все в штабе ходили в военной форме.

Все большее количество «галочек» я выставлял против фотографий, все меньше оставалось не прошедших проверку.

И вдруг, когда я спускался по лестнице, меня остановил строгий голос:

«Что вы тут делаете, гражданин?»

Я обернулся и увидел грузноватого человека в мундире, один из рукавов которого был пуст. В единственной – правой – руке он нес толстый портфель, а лицо, порядком обрюзгшее, выражало недовольство и скуку.

«Я ищу Дениса Иваныча», – отрапортовал я.

«Денис Иванович отбыл в Фастов и сегодня не будет».

Однорукий нахмурился – все это время я смотрел на него как зачарованный.

Его звали Йозеф Брудер, и думал он на своем родном языке.

Скучал по Марте, оставшейся в Дортмунде, насмешничал над русскими «недочеловеками», не доросшими до «орднунга», мечтал о поместье где-нибудь на Украине, когда доблестный вермахт захватит те земли и сделает их житницей Третьего рейха.

Уловил я и переживания: исчез связной.

Брудер вскинул голову и спросил с надменностью истинного арийца:

«Ваши документы, гражданин?»

Не зная, как лучше выпутаться, я ляпнул по-немецки:

«А ваши, господин Брудер?»

Лицо однорукого исказилось. Отступив, он бросил портфель и стал расстегивать кобуру.

Я стоял, оцепенев, и даже не пытался оказать сопротивление.

Но тут откуда ни возьмись подскочили молодцы Абакумова и скрутили агента Абвера.

Потом появился сам Абакумов и сухо сказал мне: «Спасибо».

Вот и вся история.


Далее записи отсутствуют. Следующая датирована октябрем 1941 года[48].

27 октября 1941 года

22июня я с Витей Финком[49] был в Тбилиси. Помню, мы как раз гуляли в парке на горе Мтацминда, и тут на меня накатило.

Витя даже испугался за меня, все спрашивал, что случилось. Я ему и объяснил что – война началась.

Помнится, «Финик» не поверил мне сначала, я его с горем пополам убедил, а потом заговорило радио и голосом Молотова сообщило, что Германия напала на СССР.

Витя был куда опытней меня в житейских вопросах и сразу ринулся на вокзал – он боялся, что позже мы вообще не уедем, потому как все паровозы будут брошены на перевозку воинских эшелонов.

Давка была страшная, но «Финик» есть «Финик» – он достал-таки билеты, и мы втиснулись в купе, кажется, вшестером. Ну, это был не тот случай, когда можно покапризничать.

С грехом пополам, делая массу продолжительных остановок по дороге, мы добрались-таки до Москвы.

За какие-то дни и недели вся жизнь переменилась: улицы города опустели, окна запестрели косыми крестами бумажных полосок. В небе зависли аэростаты, а ночью яркие лучи прожекторов шарили по облакам, выискивая вражеские бомбардировщики.

Всю нашу концертную группу эвакуировали в Новосибирск в августе («Финики» уехали в Свердловск). Естественно, свободной жилплощади тут не водилось, вселяли к хозяевам. Было очень тесно, подчас в одной комнате проживало четыре семьи, разделенные занавесками, подвешенными на бельевые веревки.

Эвакуированные живут по-разному, кто как устроится, но все же, наблюдая за людьми, я чувствую, что обращение «товарищ» очень верное и полностью соответствует действительности. Народ поддерживает друг друга, делится едой и прочим, что сейчас имеет высокую ценность. Общая беда объединила, сплотила людей, и это здорово поднимает дух.

Разумеется, люди все разные, иные и сплетни разносят. Говорят, например, что Москву вот-вот оставят, что правительство давно уже покинуло столицу.

Я как мог пресекал это упадничество, но о подобных фактах «кому положено» не сообщал – людям трудно, иные из них потеряли родных. Слабые, они теряли веру в нашу окончательную победу, но пройдет время, и все убедятся в правоте сильных.

Признаться, в июне я негодовал на собственную хилость: близорукий, с больными ногами[50], кому я нужен на фронте? А мои выступления… Ну какой с них прок в военное время?

К счастью, театральный администратор Игорь Нежный оказался прав, когда сказал, что нам всем найдется дело, как только уляжется суматоха первых дней.

Так оно и вышло: раненые в госпиталях принимают нас очень тепло, да и тыловикам была нужна хотя бы минута простого отдыха, зарядка бодростью, которую мы передавали со сцены – в Новосибирске, Омске, Ташкенте, Алма-Ате.

И все, что я мог, я постарался сделать – стал давать не одно, а два выступления в день. В моем возрасте это тяжело, но тем, кто сейчас на передовой, куда как тяжелее.

Мне лично повезло, я проживаю в отдельной комнате. Признаться, вопросы домашнего уюта волновали меня мало – я всю свою жизнь кочевал, не имея своего угла. Вечные гастроли, гастроли, гастроли… Гостиницы, гостиницы, гостиницы…

Вот и теперь – стол, стул, койка, шкаф, фикус в одном углу, продавленное кресло в другом. Все. Да, еще у меня есть печка-буржуйка, с длинной трубой, выведенной в окно – через дыру в жестянке. Утром на ней образуется пушистый иней, а когда я растапливаю печурку, он тает и капает на пол.

Иногда по вечерам, вот как сейчас, я открываю печную дверку, и получается у меня камин – живой огонь придает уют. Отсветы пляшут по беленому потолку, по стенам, увешанным афишами, отражаются в облупленном зеркале гардероба.

А я сижу в кресле, радуясь, что купил у спекулянта настоящий чай, и прихлебываю его с настоящим вареньем – сердобольные зрители угостили.

Я перечитываю свой же дневник за 20-й год и тихо улыбаюсь. Записки свои я забрал с собою чисто случайно, когда, еще в Гуре, в отцовском доме, собирался впопыхах – совал в сумку все бумаги подряд. Главное, ни одного договора, подтверждающего, что я артист, не прихватил, а вот дневник вывез. И слава богу.

Вот, читаю – и умиляюсь. Господи, какие смешные проблемы меня мучили тогда! Из-за какой только ерунды я не переживал! И до чего же кичился своими способностями…

Право, вести дневник полезно хотя бы для того, чтобы, повзрослев, ознакомиться с ним и понять, насколько поумнел с тех пор.

Надо будет обязательно сохранить и вот эти записи, чтобы перечесть их лет через двадцать. Прибавится ли у меня ума к 60-м? Или я останусь таким же дураком, как ныне?