Я пытаюсь восстановить черты. О Бабеле – и не только о нем — страница 34 из 111

были отправлены на заключение профессору-почвоведу Вильямсу. Он дал положительное заключение, отметив, что благодаря особому травяному покрову поле аэродрома не будет покрываться пылью в сухую погоду, а во время дождей не будут образовываться колеи от колес самолетов. Были обработаны географические карты местности. Предполагалось, что при переносе плотины будут затоплены небольшая деревня и ферма для разведения кроликов. На карту были нанесены зона затопления и границы аэродрома, а также были распланированы постройки института и соцгородка. Вся эта графическая работа проходила у меня дома в кабинете Штайнера на нижнем этаже. В Гипроавиа в это время года было почему-то очень холодно, все сидели в пальто, и работать было невозможно. Охотников разрешил мне работать дома. У нас было дровяное отопление, печи топились ежедневно, и было тепло.

Представитель ЦАГИ Демидов мне помогал, осуществляя связь с заказчиком, проверяя карты и добывая некоторые необходимые материалы к докладу. Доклад я написала полностью, хотя могла бы ограничиться тезисами. Боясь что-то перепутать или изложить не так, я написала обо всем подробно. Мой доклад должен был состояться на заседании у Макаровского, заместителя начальника ГУАПа. Макаровский был старым специалистом, который был обвинен во время процесса над Промпартией, но потом освобожден. Он был высоким, худощавым, уже почти седым суровым человеком. На заседании за длинным столом, покрытым зеленым сукном, помимо меня и Охотникова, а также Харламова, Некрасова и Демидова от ЦАГИ сидели еще военные с ромбами. Эти последние, как оказалось, были нашими противниками, так как настаивали на размещении ЦАГИ на Переяславском озере.

«Где же ваш докладчик?» — спросил Макаровский Охотникова, и когда тот представил меня, молодую девушку в черном платьице с белым воротничком, считая, вероятно, что я произведу на Макаровского впечатление, то услышал от него: «Не имел чести знать». Пока я делала доклад, Макаровский сидел молча, но, когда военные стали мне задавать вопросы, он почти не давал мне говорить, отвечая на многие вопросы сам. Про ликвидацию кроличьей фермы он ответил так: «Я кроликов вообще люблю, хотя они однажды и изгрызли мой новый костюм. Вопрос о кроличьей ферме несложный. Наши самолеты пролетят нечаянно над ней, и все кролики подохнут от неизвестной причины». Со стороны Макаровского это было довольно смелое заявление, поскольку как раз незадолго до этого сам Сталин дал распоряжение повсеместно разводить кроликов, чтобы решить проблему с производством мяса в стране.

Доклад я сделала хорошо, говорила, не заглядывая в написанное. Да его и трудно было сделать плохо, потому что в основу лег серьезно подготовленный обширный материал. Очень красочно были оформлены карты местности, на одной из которых была показана зона затопления с выделением гидродрома, а на другой были намечены аэродром и планировка всех объектов института и соцгородка. Было зачитано заключение академика Вильямса и другие документы. В результате была принята резолюция о строительстве ЦАГИ в соответствии с нашим предложением, чему очень обрадовались его представители. А Харламов мне сказал: «Ну, в этом соцгородке когда-нибудь вам будет установлен памятник при жизни».

На другой день утром Охотников, остававшийся с Макаровским после нашего ухода, рассказал о его реакции на мое выступление: «Поди, не такая уж умная, а доклад-то какой сделала!» Охотников был очень доволен и издал приказ о вынесении мне благодарности, в котором говорилось, что на фоне невыполнения институтом других заданий это задание было выполнено в срок при отличном качестве. И снова встал вопрос о том, чем я должна заниматься в Гипроавиа. Охотников снова обещал послать меня в Германию и просил подождать. Он согласился дать мне отпуск на десять дней, во время которого я намеревалась поехать в Любавичи, где родилась моя мама и где жили две ее сестры. Мне хотелось познакомиться со своими двоюродными сестрами и побывать на могиле бабушки. Я послала телеграмму о своем приезде тете Анюте, и на станции Рудня меня ждала лошадь, запряженная в сани, и теплая шуба. В большом родительском доме жила сестра мамы Анна, которая была моложе ее на восемнадцать лет, ее муж Илларион Иванович и три их дочери — Татьяна, Людмила и Лидия. Старшей дочери, Тани, в Любавичах не оказалось, поскольку она училась в Смоленске на врача. Лима и Лида учились в школе — они были миловидными девочками, говорящими по-русски с большой примесью белорусских слов.

Мне наскучило жить в одиночестве, и, попав в семью, я была счастлива: все были мне рады, милы со мной, и я чувствовала себя уютно, как в родном доме. С тетей Анютой мы ходили ко второй сестре моей мамы, Харитине, которая была моложе мамы всего на один или два года. Она жила в небольшом доме вместе с четырьмя дочерьми и сыном. В Любавичах оставались тогда только две ее младшие дочери от разных мужей, Люся и Тася. Старшая дочь Рая гостила в Томске у моей мамы, а Лидия с мужем забрали с собой брата Михаила и уехали работать куда-то на Север. Так что я не смогла увидеть всех моих восьмерых двоюродных сестер и брата и познакомилась только с четырьмя сестричками.

Анюта сводила меня на кладбище, где была могила бабушки — простой земляной холмик, обложенный дерном, с большим деревянным крестом. На другой стороне дороги, ведущей из Рудни в Любавичи, было еврейское кладбище, и я захотела туда пойти. Там покоилось несколько поколений Шнеерсонов, руководивших хасидской школой. На камнях могил Шнеерсонов я увидела много разорванных в клочки исписанных листков, и тетя Анюта мне рассказала, что если евреи хотят обратиться с просьбами к Богу, то пишут ему письма и рвут их на могилах Шнеерсонов. Они верят, что таким образом их жалобы и просьбы обязательно дойдут до Бога. Каждый вечер к нам в дом посмотреть на дочку Зинаиды приходили разные люди, которые знали мою маму или слышали о ней. И каждый вечер приходила тетя Харитина с двумя девочками. Погостив десять дней и насладившись семейным уютом, я уехала в Москву.

Когда я после десятидневного отсутствия вернулась в Гипроавиа, я прежде всего зашла к секретарю Охотникова Марии Алексеевне, с которой дружила. Хотелось узнать новости и то, как прошло празднование годовщины Октябрьской революции 7 ноября. И она мне рассказала, что Яков Осипович, делая доклад сотрудникам, восхвалял заслуги Троцкого, что вызвало недовольство секретаря партийной организации. Мне стало тревожно, и я вспомнила и другой случай. Я была в кабинете Охотникова по делам, когда комендант Гипроавиа, турок с короткой фамилией вроде Менжу принес в кабинет большой портрет, чтобы его повесить на стену. Увидев, что это портрет Сталина, Охотников сказал: «Лучше бы Пушкина принес». А теперь еще и похвала Троцкому! Яков Осипович совершенно не мог понять ситуацию, сложившуюся в стране при Сталине. В тревоге за него были Мария Алексеевна, я и Вера Яковлевна Кравец — его заместитель по электрической части. Она была много старше меня, окончила технический колледж где-то за границей. Была умной и деловой женщиной, но немного рассеянной: несколько раз приходила на работу в юбке или кофточке, надетой наизнанку.

Спокойно прошел декабрь. Я ждала обещанной Охотниковым командировки в Германию и занималась обычной кураторской деятельностью. В декабре Яков Осипович раза два приходил на Николоворобинский вместе с Ефимом Александровичем Дрейцером и несколько раз Дрейцер приглашал меня в свой дом на Трубную. Я подружилась с его сестрой Розой Александровной, и вскоре она стала моей главной подругой. Удивительно толково она вела этот дом, в котором часто бывало много гостей, друзей Ефима Александровича. В большой кухне царствовала домашняя работница Женя, но все распоряжения отдавала Роза Александровна. В семье Дрейцеров было пятеро детей — Лидия, Ефим и Роман, а также двое младших — Роза и Самуил, которые отличались от остальных тем, что были маленького роста.

Однажды Охотников заявил, что просит разрешить ему поселить в пустой квартире Бабеля одного иностранца, который собирается уезжать к себе домой, но перед отъездом хотел бы познакомиться с Москвой. Помня поручение Бабеля, я согласилась уступить ему большую комнату и перешла в узкую небольшую. Оказалось, что Охотников освобождает меня на три-четыре дня от работы для того, чтобы я сопровождала иностранца на выставки, в театр и в ресторан. Когда на следующий день Яков Осипович привез иностранца, то, к моему большому удивлению, им оказался хорошо мне знакомый мистер Халловей, работавший на Кузнецкстрое в одной комнате со мной. Удивление мистера Халловея было ничуть не меньшим, чем мое. Я не знаю, почему заботиться о мистере Халловее пришлось Охотникову. Могу лишь предположить, что Орджоникидзе обратился с этой просьбой к начальнику Гипромеза Колесникову, а тот, по старой дружбе, передал это поручение Охотникову. А может быть, Орджоникидзе сам попросил об этом Охотникова.

Я ни слова не говорила по-английски, но, к счастью, мистер Халловей, поработав на Кузнецкстрое, стал немного говорить по-русски. Я водила его в Третьяковскую галерею, в Музей изобразительных искусств, Большой театр на балет «Лебединое озеро» и еще куда-то. Обедали мы в ресторане «Савой», который считался тогда самым лучшим. Наконец мистер Халловей уехал в США, а я нашла в своем шкафу коробку подсоленных орешков и 10 долларов. И первое, что я купила на эти деньги в Торгсине, была бутылка сливок и белая французская булочка-сайка. Голодновато было в Москве в то время.

Новый 1933 год я встречала у Валединских в Лялином переулке вместе с Любочкой Макшеевой, ее мужем Анатолием, младшим сыном Валединских Володей, дочерью Валей и ее мужем, пришли также и их друзья. Старших Валединских не было дома — они на зиму уехали в Сочи. Валя недавно вышла замуж и была счастлива. Она и меня уговаривала выйти замуж, убеждая, что быть замужем очень хорошо, даже прекрасно.

В январе арестовали Охотникова. Больше я его не видела и ничего о нем не слышала, кроме того, что в тюрьме он объявил голодовку.