он, что такие дела противозаконны и рабов секут плетьми и бросают в тюрьму за то, что они учат друг друга читать. В ответ на глаза его навернулись слезы. «Не переживай, дядюшка Фред, – поспешила я успокоить его. – Я и не думала отказываться учить тебя. Я лишь рассказала тебе о законе, дабы ты знал об опасности и был настороже». Он считал, что сможет приходить к нам трижды в неделю, не вызывая подозрений. Я выбрала в доме тихий уголок, в который вряд ли заглянул бы посторонний, и там стала учить его азбуке. Учитывая возраст, знания он схватывал с поразительной быстротою. Едва научившись складывать слоги, уже захотел читать слова из Библии. Счастливая улыбка, осветившая его лицо, зажгла радость в моем сердце. Проговорив по буквам несколько слов, он помолчал, потом сказал:
– Золотко, мыслю я, что как прочту эту благую книгу – так и буду ближе к Богу. Белый человек, он-то враз смекает, что к чему. Ему-то учиться легче легкого. А вот черному старику вроде меня трудненько приходится. Я только хочу прочесть эту книгу, чтоб знать, как жить; тогда и помирать страшно не будет.
Я старалась подбодрить его, хваля за быстрое продвижение.
– Наберись терпения, дитя, – возразил он. – Учусь я медленно.
Но терпение было мне не нужно. Его благодарность и излучаемое счастье были более чем достаточной наградой за труды.
Через полгода он прочел весь Новый Завет и умел найти в нем любой стих. Однажды, когда он особенно хорошо читал, я спросила:
– Дядюшка Фред, как у тебя получается так хорошо запоминать уроки?
– Благослови тебя Господи, дитя, – ответил он. – Вот ты даешь мне урок, а я уж всякий раз прошу Бога, чтоб подсобил мне понять, какие такие буковки я вижу, да чего читаю. А Он мне и подсобляет, девочка. Благословенно будь Его святое имя!
Тысячи таких, как добрый дядюшка Фред, жаждут испить воды жизни; но закон это воспрещает, а церкви утаивают знание. Они посылают Библию за море язычникам – и не желают ничего знать о язычниках у себя дома. Я рада, что миссионеры едут во все уголки земли, погрязшие во тьме, но попросила бы их не упускать и темных углов на собственной родине. Говорите с американскими рабовладельцами так, как говорите с дикарями в Африке. Говорите им, что неправильно торговать людьми. Говорите им, что это грех – продавать собственных детей и что это зверство – осквернять собственных дочерей. Говорите им, что все люди – братья и никакой человек не имеет права отнимать свет знаний у своего брата. Говорите им, что они в ответе пред Богом за то, что сокрыли источник жизни от душ, которые его жаждут.
Кто они, доктора богословия, – слепцы или лицемеры?
Есть люди, с радостью взявшие бы на себя такую миссионерскую работу; но, увы, число их невелико. На Юге их ненавидят и с радостью изгоняли бы со своих земель или волоком тащили в тюрьму, как поступали с предшественниками. Эта нива созрела для жатвы и ожидает жнецов.
Может быть, правнукам дядюшки Фреда будут свободно вручать божественные сокровища, которые он искал украдкой, рискуя тюрьмой и телесным наказанием.
Кто они, доктора богословия, – слепцы или лицемеры? Полагаю, одни из них – первые, а другие – вторые; но мне кажется, если бы проявляли они должное участие к бедным и скромным, то ослепить их было бы не так и легко. У священника, впервые едущего на Юг, обычно имеется некое ощущение, пусть сколь угодно смутное, что рабство несправедливо. Рабовладелец это подозревает и строит свою игру. Он старается показать себя как можно более приятным человеком, рассуждает о теологии и других родственных темах. Преподобного джентльмена просят благословить стол, уставленный роскошными кушаньями. После ужина его сопровождают на прогулку, и он видит прекрасные рощи, и цветущие лозы, и уютные хижины любимых хозяевами рабов. Южанин предлагает поговорить с ними. Гость спрашивает, хотят ли они быть свободными, и те отвечают: «О нет, масса!» Этого достаточно, чтобы удовлетворить его. Он возвращается домой и публикует какой-нибудь трактат вроде «Взгляд южан на рабство[20]» и жалуется на преувеличения аболиционистов. Он уверяет, что сам бывал на Юге и собственными глазами видел рабство; что это прекрасный «патриархальный институт»; рабам не нужна свобода; у них есть молитвенные собрания и прочие религиозные привилегии.
Что знает он о полуголодных несчастных, от темна до темна занятых тяжелым трудом на плантациях? О матерях, криком заходящихся по детям, вырванным у них из рук работорговцами? О юных девушках, которых вовлекают в нравственную нечистоту? О лужах крови вокруг позорного столба для телесных наказаний? О гончих псах, приученных рвать человеческую плоть? О мужчинах, брошенных между валиками машин на верную смерть? Рабовладелец ничего такого не показывал, а рабы не осмеливались говорить, если он спрашивал.
На Юге есть большая разница между христианством и религиозностью. Если человек идет к алтарю и вносит в казну церкви деньги, пусть и добытые ценою чужой крови, его называют набожным. Если у пастора рождается отпрыск от женщины, не являющейся женой его, церковь не отпустит ему грех, если эта женщина – белая; а если цветная, это не помешает ему продолжать быть добрым пастырем.
«Внизу здесь – церковь Сатаны, а я стремлюсь туда, Где вольной церкви Божией небесные врата».
Когда мне сказали, что доктор Флинт сделался прихожанином епископальной церкви, я удивилась. Я полагала, что религия оказывает очистительное воздействие на характер людей, но худшим преследованиям со стороны доктора я подвергалась как раз после того, как он стал прихожанином. Речи на следующий день после конфирмации определенно не дали мне никаких указаний на то, что он «отрицается сатаны и всех дел его». В ответ на обычные рассуждения я напомнила, что он только что стал сыном церкви.
– Да, Линда, – ответил он. – С моей стороны это был надлежащий поступок. Я не молодею, да положение в обществе того требовало. Это положит конец всем клятым слухам. Хорошо бы и тебе вступить в эту церковь, Линда.
– Там и без меня предостаточно грешников, – возразила я. – Если б мне было позволено жить по-христиански, с меня и того было бы довольно.
– Ты можешь исполнять то, чего я требую, и, если будешь верна мне, будешь так же добродетельна, как и моя жена, – ответил он.
Я на это указала, что в Библии ничего подобного не сказано.
Его голос стал хриплым от ярости.
– Как смеешь ты проповедовать мне о своей чертовой Библии?! – вскричал он. – Какое имеешь право ты, моя рабыня-негритянка, указывать, чего тебе хотелось бы и чего не хотелось? Я твой хозяин, и ты будешь мне повиноваться!
Неудивительно, что рабы поют:
Внизу здесь – церковь Сатаны, а я стремлюсь туда,
Где вольной церкви Божией небесные врата.
XIVЕще одна связь с жизнью
Я не возвращалась в дом хозяина с момента рождения ребенка. Старик был вне себя оттого, что меня таким образом убрали из-под его непосредственной власти, но жена поклялась всем, что дорого и свято, что убьет меня, если я вернусь; и он не сомневался в ее слове. Иногда он какое-то время держался поодаль. Потом приходил и возобновлял те же речи о своем долготерпении и моей неблагодарности. Он старался изо всех сил – без всякой необходимости – убедить меня, что я себя унизила. Этому старому ядовитому нечестивцу не было нужды распространяться на эту тему. Я и без того чувствовала себя достаточно униженной. Мое несмышленое дитя было вечным свидетельством моего позора. Я слушала с безмолвным презрением, когда он разглагольствовал, что я лишилась его доброго мнения; но лила горькие слезы из-за того, что больше не сто́ю уважения людей добрых и чистых. Увы! Рабство по-прежнему удерживало меня в ядовитых путах. Не было ни единого шанса стать уважаемой женщиной. Ни единой возможности вести лучшую жизнь.
Порой, когда хозяин обнаруживал, что я по-прежнему отказываюсь принимать то, что он именовал добрыми предложениями, он угрожал продать моего ребенка. «Может, хоть это тебя смирит», – говорил он.
Смирит меня! Да разве я уже не была смиреннее праха? Но его угрозы надрывали сердце. Я знала, закон дает ему власть их осуществить; ибо рабовладельцы достаточно хитроумны, чтобы возвести в закон правило «дитя да последует юридическому состоянию матери», а не отца, таким образом позаботившись, чтобы распущенность их не мешала их же жадности. Эта мысль побуждала меня еще крепче прижимать к сердцу невинное дитя. Ужасные видения мелькали в разуме, когда я думала, что сын мой вполне может попасть в руки торговца рабами. Я рыдала над ним и говорила: «О дитя мое! Может, они оставят тебя умирать в какой-нибудь холодной хижине, а потом бросят в яму, как собаку».
Когда доктор Флинт узнал, что я снова стану матерью, он безмерно разгневался. Выбежал прочь из дома и вернулся с ножницами для стрижки овец. У меня были красивые, густые волосы, и он часто попрекал меня гордыней из-за того, что я красиво их укладывала. Он срезал с моей головы все до единого, непрестанно бушуя и сыпля ругательствами. Я ответила на одно из его оскорблений, и он ударил меня. За несколько месяцев до этого он спустил меня с лестницы в припадке бешенства, и полученные мною травмы были столь серьезны, что я много дней лежала в постели без возможности перевернуться. После того случая он сказал: «Линда, Богом клянусь, я больше никогда не подниму на тебя руку», – но я знала, он позабудет об обещании.
Узнав о моем положении, он стал подобен беспокойному духу из адской бездны: приходил каждый день, и я подвергалась таким оскорблениям, каких не сможет описать ни одно перо. Я не стала бы повторять их, даже если бы могла – слишком они были низкими, отвратительными. Я пыталась, насколько могла, утаить их от бабушки. Я знала, у нее и без того достаточно печалей в жизни, чтобы переживать еще и из-за моих страданий. Когда она видела, что доктор жестоко обращается со мной, и слышала, как изрыгает богохульства, от которых у любого человека мог отняться язык, ей не всегда удавалось сохранить хладнокровие. С ее стороны было естественным материнским поступком пытаться защитить меня, но от этого становилось только хуже.