Как мечтала я о наперснике, которому могла бы излить душу! Я отдала бы весь мир за то, чтобы приникнуть головою к верной груди бабушки и поведать ей обо всех злосчастьях. Но доктор Флинт клялся, что убьет меня, если не буду нема, как могила. Кроме того, хотя бабушка была для меня всем, я боялась ее не меньше, чем любила. Я привыкла оглядываться на нее с уважением, граничившим с благоговением. В силу крайней юности мне казалось постыдным рассказывать о таких нечистых вещах, поскольку я знала: в вопросах этих она весьма строга. Более того, она была женщиной боевитой. Обычно манеры ее отличались мягкостью и спокойствием, но стоило возбудить негодование – и утихомирить его было не так-то легко. Мне рассказывали, что однажды она гналась за белым джентльменом с заряженным пистолетом в руке, потому что тот оскорбил одну из ее дочерей. Я страшилась последствий неистового взрыва, гордость и страх налагали печать на мои уста. Но хоть я не поверяла ей печали и даже уклонялась от ее бдительного ока и расспросов, близкое присутствие служило некоторой защитой. Хоть она прежде и была рабыней, доктор Флинт опасался ее. Он страшился жгучих упреков. Более того, бабушку знали, покровительствовали ей многие в округе, а он не желал делать свою подлость достоянием публики. Мне повезло, что жила я не на дальней плантации, а в городке не столь большом, чтобы обитатели не знали о делах друг друга. Как бы плохи ни были законы и обычаи рабовладельческого общества, доктор, будучи человеком, благосостояние коего зависело от профессии, почитал благоразумным сохранять внешнюю видимость приличий.
О, сколько дней и ночей провела я по вине этого человека в страхе и печали! Читатели, я веду правдивый рассказ о том, сколько выстрадала в рабстве, не ради возбуждения сочувствия к себе. Я делаю это, дабы возжечь в ваших сердцах пламя сострадания к моим сестрам, все еще пребывающим в неволе, страдающим так, как некогда я.
Однажды видела я двух прекрасных детей, игравших вместе. Одна из них была светловолосой белой девочкой; другая – ее рабыней, а также сестрой. Видя, как обнимали они друг друга, и слыша радостный смех, я с тоской отвернулась. Я предвидела неизбежный удар, что вскоре обрушится на сердце маленькой рабыни. Я знала, как скоро смех сменится вздохами. Светловолосая выросла в еще более прекрасную женщину. От детства до женственности путь ее был усеян цветами и осенен солнечным небом. Вряд ли хоть один день в ее жизни был омрачен тучами, пока солнце не поднялось утром перед ее свадьбой.
Благослови Бог всех, кто трудится во имя дела человечности, где бы они ни были!
А как эти годы обошлись с ее сестрой-рабыней, маленькой подружкой детства? Она тоже стала весьма хороша собою, но цветы и солнечный свет были не для нее. Она пила из той чаши греха, стыда и страданий, из которой принуждена пить ее раса.
Почто же молчите вы – вольные сыны и дочери Севера, – видя подобное? Отчего запинаются языки ваши, когда надо выступить за правое дело? О, если бы только обладала я бо́льшими способностями! Увы, сердце мое слишком полно, а перо мое слишком слабо! Есть на свете благородные мужчины и женщины, что вступаются за нас, стремясь помочь тем, кто сам себе помочь не может. Благослови их Бог! Дай Бог им силы и мужества продолжать их труды! Благослови Бог всех, кто трудится во имя дела человечности, где бы они ни были!
VIРевнивая хозяйка
Я бы десять тысяч раз предпочла, чтобы дети мои были полуголодными побирушками из Ирландии, чем самыми холеными рабами в Америке. Я скорее влачила бы жизнь на хлопковой плантации, пока могила не раскрыла бы свой зев, чтобы дать мне покой, чем жила с беспринципным хозяином и ревнивой хозяйкой. Доля преступника в исправительном заведении и та предпочтительнее. Он может раскаяться, отречься от неправедных путей и обрести покой; но не так обстоит дело с рабыней, полюбившейся хозяину. Ей не дозволено иметь гордости. Для нее считается преступлением желание быть добродетельной.
Миссис Флинт разобралась в характере мужа еще до моего рождения. Она могла использовать это знание, дабы давать советы и защиту юным и невинным рабыням, но к ним она сочувствия не питала. Девушки были объектами вечных подозрений. Она следила за супругом с неустанной бдительностью; но тот понаторел в способах этого избегать. Что не находилось случая сказать словами, он показывал знаками, изобретая их больше, чем могли бы измыслить в приюте для глухих и немых. Я пропускала их мимо, словно не могла сообразить, что он имеет в виду; многие были проклятиями и угрозами, обрушенными на меня за глупость. Однажды доктор поймал меня за стараниями научиться писать. Он нахмурился, словно был не слишком доволен; но потом, полагаю, пришел к выводу, что такое достижение может помочь в осуществлении его любимого замысла. Вскорости в руки мне стали попадать записки. Я возвращала их со словами:
– Я не могу прочесть это, сэр.
– Правда? – отзывался он. – Тогда придется самому прочесть это тебе.
Доктор всегда завершал чтение вопросом: «Ты все поняла?» Порой жаловался, что в чайной комнате слишком жарко, приказывая подать ему ужин на маленький столик на веранде. Усаживался там с самодовольной улыбкой и велел мне встать рядом и отгонять мух. Ел он очень медленно, делая паузы между порциями пищи, которые отправлял в рот. Эти промежутки использовались для многословных описаний счастья, которое я столь глупо отталкиваю, и угроз наказания, к которому приведет мое упрямое неповиновение. Он много хвастал сдержанностью, которую проявлял в отношении меня, и напоминал, что терпению есть предел. Когда удавалось уклониться от его речей дома, он приказывал явиться в его городской кабинет, дабы выполнить поручение. Придя туда, я была обязана стоять и слушать то, что он считал уместным адресовать мне. Порой я столь открыто выражала презрение, что он впадал в неистовую ярость, и оставалось только дивиться, что он не поднимает на меня руку. Поставленный в определенные условия, доктор, верно, полагал, что для него лучшая тактика – быть терпеливым. Но с каждым днем положение вещей делалось все хуже. В отчаянии я сказала, что должна обратиться к бабушке за защитой и непременно сделаю это. Он в ответ пригрозил смертью и кое-чем хуже, если я пожалуюсь. Как ни странно, я не теряла надежды. Природа наделила меня жизнерадостностью, и я всегда продолжала верить, что мне так или иначе удастся выскользнуть из его хватки. Как и многие бедные простодушные рабыни, окружавшие меня, я верила, что какие-то нити радости еще будут вплетены в мою темную судьбу.
Природа наделила меня жизнерадостностью, и я всегда продолжала верить, что мне так или иначе удастся выскользнуть из его хватки.
Я вступила в шестнадцатый год жизни, и с каждым днем становилось очевиднее: мое присутствие нестерпимо для миссис Флинт. Они с супругом часто обменивались гневными словами. Он никогда не наказывал меня сам и не позволял это делать другому. Получить удовлетворение с этой стороны ей было не суждено; но, когда она пребывала в гневе, никакое на свете слово не было настолько отвратительным, чтобы она не могла им в меня бросить. Однако я, которую она презирала с такой злобой, питала к ней куда бо́льшую жалость, чем ее собственный муж, чьим долгом было делать счастливой ее жизнь. Я ни разу не согрешила, да и не желала согрешить против нее, и одно-единственное доброе слово из ее уст повергло бы меня к ее стопам.
После многократных ссор между доктором и женой он объявил о намерении забрать младшую дочь, которой было тогда четыре года, чтобы она спала в его комнатах. Возникла необходимость одной из служанок ночевать в той же комнате, дабы оказаться под рукой, если дитя заворочается во сне. Для этой службы была избрана я, и мне сообщили, с какой целью все это затеяно. Умудряясь, насколько это возможно, держаться на виду у людей, в дневное время я до сих пор успешно избегала хозяина, хотя он не раз подносил к моему горлу бритву, чтобы заставить изменить линию поведения. По ночам я спала под боком у своей тетки, где чувствовала себя в безопасности. Доктор был достаточно предусмотрителен, чтобы не входить в ее комнату. Она была стара и много лет проработала в семье. Более того, он, как человек женатый и уважаемый профессионал, почитал нужным сохранять некоторую степень приличия. Но теперь решился удалить это препятствие и думал, что спланировал все так, чтобы избежать подозрений. Он прекрасно сознавал, как высоко я ценила убежище под боком старой женщины, и преисполнился решимости лишить меня его.
В первую ночь доктор оставил дочь в комнате одну. На следующее утро мне велели вечером того же дня заступить на пост няньки. Но благое Провидение вмешалось с пользой для меня. Днем миссис Флинт прослышала об этом назначении, и в доме разразилась гроза. Я возрадовалась, слыша, как она бушевала.
Через некоторое время хозяйка послала за мной с повелением прийти в ее комнату. Первым делом она спросила:
– Знала ли ты, что теперь должна спать в комнате доктора?
– Да, мэм.
– Кто тебе сказал?
– Хозяин.
– Будешь ли ты честно отвечать на все вопросы, которые я тебе задам?
– Да, мэм.
– Тогда скажи мне, если надеешься заслужить прощение: виновна ли ты в том, в чем я тебя обвинила?
– Нет.
Она вручила мне Библию и велела:
– Положи руку на сердце, поцелуй эту священную книгу и поклянись перед Богом, что говоришь мне правду.
Я принесла клятву, которую она требовала, и сделала это с чистой совестью.
– Ты взяла святое Божье слово, дабы засвидетельствовать свою невиновность, – сказала она. – Если ты обманула меня, берегись! А теперь возьми этот табурет, сядь, смотри мне прямо в лицо и рассказывай обо всем, что происходит между тобой и хозяином.
Я сделала, как было велено. Пока я продолжала рассказ, она часто менялась в лице, рыдала, порою стонала. Тон ее слов был столь печален, что я была тронута ее скорбью. Слезы навернулись на глаза, но вскоре я убедилась, что ее эмоции рождены гневом и уязвленной гордостью. Она чувствовала, что брачные обеты осквернены, достоинство оскорблено, но не имела никакого сострадания к жертве вероломства мужа. Она жалела себя как мученицу, но была не способна сочувствовать тому состоянию стыда и страдания, в которое была ввергнута несчастная, беспомощная рабыня. Однако, вероятно, в ней все же проснулась какая-то доля чувств, ибо, когда беседа закончилась, она заговорила со мной по-доброму и обещала защитить. Меня бы весьма утешило обещание, будь хоть какая-то уверенность в нем, но опыт жизни в рабстве взрастил недоверие. Она была женщиной не слишком утонченной и плохо умела контролировать страсти. Я была предметом ее ревности и, как следствие, ненависти и знала, что не могу рассчитывать на доброту. Я не могла ее винить. Жены рабовладельцев чувствуют то же самое, что другие женщины в сходных обстоятельствах. Огонь ее темперамента разгорался от крохотных искр, и теперь пламя набрало такую силу, что доктору пришлось отказаться от задуманного.