ев Николаевич трудился в должности библиотекаря психоневрологической больницы, заработал себе положительную характеристику и, опираясь на нее, предъявил свою диссертацию уже не бернштамовским востоковедам, а историкам университета. Тут снова помог ректор – на этот раз А. А. Вознесенский. В октябре 1948 года именно в университете Лев Николаевич блестяще защитил кандидатскую диссертацию. А еще перед этим он наращивал свой полевой стаж – работал на Алтае под руководством профессора С. И. Руденко на раскопках уникального кургана.
7 ноября 1949 года – 32-я годовщина Октября, канун 50-летия Сталина с вытекающим из него потоком приветствий и иных «маразмов-миазмов». А 37-летнего Льва Гумилева, как раз в возрасте погибшего Пушкина, решили именно в этот день хоть и не пристрелить, но понадежнее изолировать. Особое совещание впаяло ему 10 лет лагерей особого назначения. Он попал под Караганду (Чурбай-Нура), а позже его перевели в шахтерский поселок Ольжерас, у впадения реки Усы в Томь – теперь это известный кузбасский городок Междуреченск, переживающий сегодня новую трагедию из-за взрывов в шахтах и массовой гибели шахтеров.
Даже в лагере не прерывалась интеллектуальная жизнь, хотя это была совсем не шарашка из «Круга первого» Солженицына. Интереснейшие беседы с физиком Козыревым, с биологом Вепринцевым, с ныне известным телеобозревателем Львом Александровичем Вознесенским и сколькими еще подобными людьми помогали Льву Николаевичу ковать и оттачивать начала своего новаторского учения об этносах.
Реабилитация сократила срок каторги, и в 1956 году Гумилев вернулся в Питер. Профессор Артамонов принял его библиотекарем в Эрмитаж на временную ставку «в счет больных и беременных» – хорошо, что сотрудницы беременели тогда усердно. На этой работе Лев Николаевич завершил свою первую докторскую «Древние тюрки», и в 1961 году защитил ее. После этого ему существенно помог еще один ректор университета, Александр Данилович Александров, выдающийся математик, будущий академик, а тогда еще членкор. Именно он пригласил доктора исторических наук Гумилева на работу в Географо-экономический институт при университете – так называемый ГЭНИИ (аббревиатура звучит обнадеживающе – не то, что лгущее ЛГУ). Тут он и проработал вплоть до выхода на пенсию в 1986 году. Последней его должностью была «ведущий научный сотрудник». В университете он читал сенсационный курс народоведения, слушать который сбегались студенты и из других вузов. Этому предшествовала еще одна экспедиция, ставшая лебединой песней полевого исследователя – и возраст, и подорванное лагерем здоровье напоминали о себе. Но в 1959–1963 годах он успел провести талантливейшие изыскания в Прикаспии, на основании которых создал один из своих шедевров – книжку «Открытие Хазарии». Появление ее было сенсацией и по новизне фактов, и по их толкованию, и по способу изложения. «Хазария» стала начальным звеном капитальной тетралогии по истории – «Хунну» (1960) и «Хунну в Китае» (1974), «Древние тюрки» (1967) и «Поиски вымышленного царства» (монголы, 1970). Она осветила два тысячелетия судеб евразийской степи.
Эти книги удостоились немедленного перевода на другие языки. Американские географы, посещая наши географические съезды, буквально льнули к Гумилеву и гордились возможностью общаться с авторитетнейшим, как они говорили, номадистом мира. Теодор Шабад в Нью-Йорке срочно переводил и публиковал наиболее интересные его статьи в «Soviet Geography».
Во всю широту своих взглядов Лев Николаевич раскрылся перед нами не сразу, поначалу приводил даже в недоумение – так непривычно парадоксальны были его оценки, скажем, татарского ига как периода сравнительно мирного и даже взаимообогащающего сосуществования русских с татаро-монголами.
В только что опубликованном начале незавершенного труда «Ритмы Евразии», где понятие «Евразия» трактуется нетрадиционно, в весьма суженном значении, об этом сказано прямо: «Золотоордынские ханы следили за своими подчиненными, чтобы те не слишком грабили налогоплательщиков». Об этом же подробно говорится в одном из глубочайших трудов Гумилева «Древняя Русь и Великая Степь».
Не отрицая жестокости отдельных карательных акций, таких как Батыевы или Мамаевы, Гумилев утверждал, что монголам было выгоднее не тотальное ограбление и обескровливанье Руси, а напротив, поддержание ее жизнеспособности и платежеспособности, не иссякающей веками. А влияния при этом действовали, конечно, встречные, взаимные, обоюдные.
Тогда же мы впервые услыхали от него и о понятии пассионарности – многих оно поначалу тоже насторожило, да и позднейшие и нынешние оппоненты его не приемлют. Но Лев Николаевич сумел нас убедить, что пассионариев не следует считать никакой высшей расой, что это никак не комплимент. Пассионариями были и хищные завоеватели, и явные разбойники и негодяи, и не обязательно единичные герои над безликой толпой – бывало, что пассионарными оказывались и народы, пребывавшие под началом посредственных вождей и тупых правителей, но подвластные некоему повышенному энергетическому заряду. А волны пассионарной активности с положительным знаком, когда сочетались силы и личностей, и народов, приводили к таким победам, как на Неве и Чудском озере, или на полях Куликовом и Бородинском, формировали новые этнические единства.
От публичного анализа текущих событий Гумилев воздерживался, не забираясь глубоко даже в XIX век и блюдя, как он говорил, орлиную высоту взгляда на времена и пространства. Считал, что историку противопоказаны конъюнктурные диагнозы и торопливо-скороспелые выводы. Сколько я ни пытался выспросить его, была ли революция Мейдзи и последующая агрессивность японцев проявлением их пассионарности, он предпочитал отмалчиваться.
Но это отнюдь не значит, что открытые им закономерности перестают действовать в новейшее время. Не продолжают ли проявляться и сегодня, скажем, те же фазы надлома, которые когда-то ознаменовали распад средневековой Священной Римской империи германцев на десятки вюртембергов и брауншвейгов, развал Киевской Руси на удельные княжества, распад Австро-Венгрии, а теперь и нашей собственной страны? Надеюсь, что об этом нам компетентнее расскажет Сергей Юрьевич Косаренко, уже касавшийся таких проблем в июльском номере «Литроссии». Лев Николаевич «посмел» усомниться в справедливости марксистского постулата о всемогуществе влияний смены производственных отношений и общественно-экономических формаций на судьбы человечества. Да, такие рубежи были, дикарство сменялось рабством, за феодализмом шел капитализм. Но были же крупнейшие перестройки общества и вне связи с этими временными рубежами.
Почему арабы, в Средние века не переживавшие какой-либо смены формаций, проявили себя как могучая сила, сумевшая покорить и юг Средней Азии, и весь север Африки, и проникнуть даже в европейское Средиземье? Одна ли тут влияла пассионарность личности Мухаммеда-Магомета или двинулся в путь целый великий народ?
Лев Николаевич наложил такие взрывы пассионарности на карту мира – они исполосовали ее как удары некоего бича. Как это объяснить? Уверенного ответа нет, но как рабочую гипотезу Лев Николаевич допускает здесь биоэнергетическое влияние космических аномалий, привлекая при этом и взгляды В. И. Вернадского. Как могло появиться в семье русских поэтов такое дитя Востока? Вряд ли тут нужно искать генеалогические корни. Важнее, что Восток открывался мальчику с детства – и в книгах по истории, и в живом общении с людьми. Дружба с татарчатами еще при детских посещениях Крыма открыла ему живую тюркскую речь, а, работая в Таджикистане, он наслушался и подлинного фарси. Даже еще не овладев этими языками, он сам попробовал их «на язык», а ощущение их реальности вооружило его ключом и к тюркоязычным, и к персидским текстам – они не были для него непроходимой тарабарщиной, не отпугивали.
А в лагерных «университетах» подобные же знания пополняло общение с казахами, монголами, китайцами, корейцами. Добавим к этому домашний французский и умение читать на разных языках «со словарем» – вот и истоки легенд о Льве Гумилеве – полиглоте – каюсь, что когда-то и сам их доверчиво распространял.
А востоковед В. К. Шилейко допускал юношу в хранилища Эрмитажа, где и египетские, и ассиро-вавилонские, и древнеиранские шедевры делали ощутимо овеществленной историю незапамятных эпох. Списки древних династий фараонов, шахиншахов и китайских императоров уже и юноше не казались несъедобными абракадабрами. Позже помогали, конечно, и опытные учителя. Вот и вырос такой феноменальный знаток, словно сам современник и очевидец давно прошедших событий Востока.
Что помогло особенно быстро возникнуть доверию и взаимопониманию между нами? Пожалуй, первый визит Льва Николаевича в университетский Музей землеведения, на создание и развитие которого я положил 30 лет жизни.
Чтобы описать этот учебно-научный геолого-географический музей, занявший семь этажей высотной башни, нужна специальная лекция, а к ней и экскурсия – буду рад провести такие, если их организует Союз писателей (никак не запомню, как он теперь называется).
В нем нам удалось реализовать близкие Льву Николаевичу идеи целостности природно-общественных комплексов и выразить их с помощью средств синтеза науки и искусства. Как историк Гумилев очень оценил в этом музее наше внимание к истории Московского университета и к исследованиям дорогой ему внутренней Евразии. В галерее бюстов его особенно тронули созданные по нашему заказу портреты Вернадского, Гумбольдта, Пржевальского, Семенова-Тян-Шанского, Обручева, Краснова (удивился: «Как вам разрешили, ведь он брат повешенного генерал-атамана!»).
С полным пониманием отнесся Лев Николаевич к нашим материалам по охране природы, в том числе и охране от ухудшающих преобразований – мы тогда с Д. Л. Армандом выступали как соавторы первого проекта природоохранного закона, принятого в 1960 году. Но главное было в том, что музей помогал понимать пути развития всей природно-общественной экосферы Земли, толкуемого в духе учений Гумбольдта, Докучаева и Вернадского. Мы сошлись с ним тогда в отрицании узкопространственного, а не философского толкования ноосферы, приписываемого Вернадскому. Моей социосфере Лев Николаевич противопоставил свою биосоциальную мозаичную этносферу, образуемую этносами. Толкование биосоциальности человечества в отличие от узкосоциальной трактовки общества догматиками-марксистами также способствовало нашему взаимопониманию. Биосоциальная трактовка этноса – огромный вклад Льва Николаевича в философию, историю и географию. Понятие об обществе, как о чем-то стерилизованном от природных начал – категория абсурдно-абстрактная – ведь все члены общества рождаются, питаются, растут, плодятся и умирают биологически (как от этого ухитрились абстрагироваться марксисты-материалисты?).