И тут была любовь.
В первые парижские месяцы я была — комок нервов. Жила судорожно, отчаянно, без руля и без ветрил. Каждый день меня бомбардировали телефонными звонками: мама, отчим, даже брат Вольфи. Уж он-то всегда так точно чувствовал мои проблемы! А тут, казалось, даже он перестал меня понимать. Тогда я чуть не поставила крест на наших с ним отношениях.
Алена не воспринимали они все, вся семья. Абсолютно. Стращали меня, нашёптывали всякую непристойную чушь, чтобы оттащить меня от него. Доводили меня до ярости.
Но если хотя бы пару дней никто из них не звонил, я впадала в отчаяние.
В какой-то момент мне пришло в голову, что моя совесть вообще не участвует в этой игре. Будто вместо неё во мне жил закон семьи, где я выросла. Невольно я спрашивала себя: может, они правы? Может, я на самом деле веду себя ужасно? Может, я действительно буду до смерти несчастна, как все они предсказывают?
А потом я уговаривала себя: ну не будь такой слабой, ну попытайся радоваться жизни!
Между звонками мы изводили друг друга письмами. Всё, чего я не могла прокричать в телефонную трубку, я вкладывала в эти письма.
Чудовищные письма. Сегодня я в них раскаиваюсь.
Но ведь и из Германии тоже приходили жуткие письма. Теперь-то мы вместе можем над ними потешаться, а тогда всё было очень серьёзно. Просто семейная драма времён королевы Елизаветы: к концу пьесы на сцене — гора трупов.
Перед большим антрактом этой драмы и мы тоже были как мёртвые — все. А в антракте — примирились, как-то походя, легко. В одночасье трагедия превратилась в комедию.
Было это так.
В марте 1959 я встретилась с мамой и отчимом в нашем доме в Моркоте, близ Лугано. Ханс-Херберт Блатцхайм открыто признал здесь мои отношения с Аленом.
Может, он их никогда бы не признал. Но он убедился, что я прикипела намертво. И решил: уж если оторвать меня от Алена не выходит, то надо хотя бы соблюсти приличия. Как минимум.
Сегодня я понимаю упёртость моего отчима. Он и вправду не мог ни думать, ни поступать иначе — просто по своему происхождению и образу жизни. Дочка «из хорошего дома», его падчерица, не должна была жить с мужчиной по крайней мере без обручения.
И поэтому Ханс-Херберт Блатцхайм устроил нашу помолвку.
Я приехала из Парижа в Лугано и там узнала от Дэдди:
— Завтра — твоя помолвка. Прессу я уже оповестил. Ален будет здесь.
До сих пор не понимаю, как Дэдди удалось уговорить Алена.
Почему этот совсем не благопристойный француз согласился на такой явный фарс?
Я ведь его знала. Поэтому в тот день, 22 марта, до последней минуты сомневалась, что он появится. Однако он действительно приехал.
Мы «праздновали» помолвку. Все позировали для фотографов, и каждый сказал газетчикам пару слов. Например, мама сказала:
— Со свадьбой мы не торопимся. Пусть дети сначала получше узнают друг друга.
Дети уже вполне хорошо знали друг друга. И уж особенно хорошо они знали, какая пропасть их разделяла. Между Аленом и мной лежал целый мир.
В своей книге Ален выразил это так:
«Она происходит из того слоя общества, который я ненавижу больше всего на свете. Конечно, она — дитя своего круга, и пусть сама Роми не виновата в его предрассудках, это дела не меняет.
Ясно, что за пять лет я не смог искоренить того, что двадцать лет подряд вдалбливалось ей в голову.
Во мне ведь тоже живут два, три, даже четыре Алена Делона, вот и в ней всегда были две Роми Шнайдер.
Она это тоже знала.
Одну Роми я любил больше всего на свете, другую так же страшно ненавидел».
И я вижу это дело примерно так же.
Никому не дано выпрыгнуть из своей шкуры. Ты же не можешь просто отшвырнуть то, что выковывало твою натуру с самого детства.
Ален этого не мог, я этого не могла.
И поэтому наши отношения с самого начала были обречены.
Но только тогда мы этого не знали. Или не хотели знать, уж я-то точно.
Мы въехали в дом Алена на авеню Мессин. О свадьбе и речи не было. Нам обоим это вовсе не казалось чем-то важным. Просто формальность, не более. Он — мой муж, я — его жена, и бумаги тут ни при чём. Пока ни при чём.
Поначалу всё шло хорошо. Со своей семьёй я как будто примирилась, Париж был мне по нутру, я учила язык, находила друзей. Кроме того, мне было чем заняться: я выполняла договоры, которые подписала раньше, — «Катя», «Прекрасная лгунья» и «Ангел на земле».
А дальше не было ничего.
Из Германии я «выписалась», во Франции ещё не «прописалась».
И как актриса я просто не существовала. Меня воспринимали как жизнерадостную подружку восходящей мировой звезды Алена Делона.
У Алена фильмы шли один за другим. А я сидела дома. Мы с ним теперь поменялись ролями: когда мы познакомились, он был новичком и, как говорится, только подавал надежды. Я уже была успешной актрисой. Нет, лучше так: у меня было больше актёрского опыта, чем у него. Настоящей, серьёзной актрисой я тогда ещё не была — такой, как сегодня рискну себя определить.
Вечерами в арт-клубе «Элизе-Матиньон» мы встречали больших режиссёров — они обсуждали с Аленом свои следующие проекты. Для меня же у них находилась лишь пара приветливых слов.
Я была подавлена. Раздражалась, услышав очередную новость об успехах Алена, о его новых замечательных контрактах.
Я с ним жила. Но ведь я же не была ему мамочкой, — а такой тип женщины, наверно, больше подходил бы ему. И жёнушкой для штопки носков, стряпни и вечного ожидания — такой жёнушкой я тоже не была.
Я была актрисой и хотела работать. Впервые в жизни я ревновала к чужому успеху.
Я говорила себе: ведь я могла бы чего-то достичь, если бы мне дали шанс. Почему мне не дают шанса? Неужели из-за клейма Зисси?
Летом 1960-го я приехала к Алену на выходные на Искью. Он там снимался у Рене Клемана в фильме «На ярком солнце». Помню этот уик-энд очень отчетливо, потому что именно тогда в моей профессиональной жизни наконец что-то сдвинулось с места.
Мы с Аленом сидели в бистро, в гавани, и болтали. Точнее, не мы болтали, а говорил один Ален. Он говорил, и говорил, и говорил, и всё никак не мог слезть с одной темы. Этой единственной темой был режиссёр Лукино Висконти.
Об этом чудесном человеке я ещё в Париже слышала столько чудесного, что эти чудеса уже стояли у меня поперёк горла. И тут, на Искье, в гавани, пока Ален не умолкал битых два с лишним часа, моё терпение лопнуло. Что за человек, и что за режиссёр, и что за величина, и как он делает то, и как он делает это, и как он ведёт артиста, и что за невероятные идеи у него...
Слушать всё это я больше не могла.
Меня уже тошнило от одного этого имени.
— Давай заканчивай со своим Висконти! — сказала я.
— Ты должна с ним познакомиться, и тогда ты будешь говорить по-другому...
— Я не желаю. Не хочу с ним знакомиться...
Мы поссорились. До того, что разошлись в разные стороны.
И я улетела назад, в Париж, с тяжёлым сердцем.
Когда Ален закончил на Искье натурные съемки, он уехал в Рим. Оттуда он позвонил мне, очень миролюбиво:
— Пожалуйста, приезжай в Рим. Тебе надо познакомиться с Лукино. Мне это важно.
Как я познакомилась с Лукино, я не забуду до конца моих дней. Этот человек сделал для меня в то тяжёлое время так много, как никто другой.
Я и сейчас вижу, как я стою в холле его великолепного дома на Виа Салариа, чуть живая от дурацкой девчачьей робости.
Подхожу к нему вместе с Аленом. Он восседает в громадном кожаном кресле у камина. Смотрит на меня, как будто хочет сказать: ага, малышка Делона, вот я тебя сейчас попробую на зуб...
Из тех мужчин, кого я знаю, он выглядит едва ли не лучше всех. Ему хватило четверти часа бессвязной болтовни, чтобы совершенно меня очаровать. Но мне он сопротивлялся явно и отчётливо. Я скажу так: вероятно, он ко мне ревновал. Ален — его подопечный, из которого он хочет сделать нечто особенное, и он не терпит рядом никого, кто мог бы отвлечь Алена.
И тогда и сейчас было много разговоров насчёт отношений Алена и Висконти. Но я уверена, что в этих отношениях не было ничего, кроме того, что Лукино любил Алена как сырой материал, в котором угадывался большой актер. Висконти хотел придать этому материалу свою форму — и делал это тиранически и жёстко.
Как раз тогда он собирался как продюсер поставить в Париже одну пьесу с Аленом.
Мы встречались у Висконти три или четыре вечера подряд. Казалось, Лукино больше ничего не имеет против меня. Я была просто счастлива: теперь я тоже находила его восхитительным — как и все, кто мне его описывал.
На четвёртый вечер, как и всегда, был великолепный ужин. Этот человек княжеских кровей любит роскошь во всём.
Мы говорили о спектакле, который Лукино готовился поставить: «Нельзя её развратницей назвать» по пьесе Джона Форда [11].
Я тогда носила длинные тёмные волосы на прямой пробор. Причёска в старинном стиле. Может, это и натолкнуло Лукино на его идею: действие пьесы происходит в Англии эпохи Возрождения.
Он посмотрел на меня испытующе:
— А что бы получилось, Ромина, если бы ты сыграла в этом спектакле партнёршу Алена? Роль подошла бы тебе идеально.
Я засмеялась.
— Господи! Я же ни разу в жизни не играла на сцене.
Ален нагло усмехнулся. Я заподозрила: он сам и затеял это, чтобы прибрать меня к рукам. Но очень скоро выяснилось, что Висконти с ним об этом никогда не говорил.
Абсурдная идея. Я попыталась объяснить Висконти, что его идея — просто абсурд. Девочка совсем без сценического опыта должна играть английскую пьесу на французском языке с итальянским режиссёром? Да критики просто порвут меня на куски.
И вообще...
Но Лукино не давал сбить себя с толку. Он только спросил, как у меня с графиком и можем ли мы сыграть спектакль в следующем сезоне.
Я ответила:
— При чем тут график? Вы вообще с ума сошли, что ли? Я не говорю толком по-французски, я не умею двигаться на сцене — это же было бы актёрским самоубийством!