Я сам себе дружина! — страница 48 из 54

На огненную башню, в которую превратилась крада, трудно было глядеть – будто на солнце. Поэтому Мечеслав Дружина не знал – показалось ли ему, что на какое-то мгновение над охваченными пламенем бортами насада поднялась вторая ладья, сотканная из золотых языков.

Поднялась. Взмыла. Исчезла в ночи…

Погребального пира-стравы Мечеслав толком не запомнил – после первых же двух глотков из ходивших по кругу ковшей с брагою он вдруг понял, как устал. Едва соскочив сегодня с седла, весь остаток дня рубил деревья и складывал из них краду. Еле сумел встать на некрепкие ноги, проковылять несколько шагов до кустов, росших в сторонке, да под ними и заснул, завернувшись в плащ. Сквозь сон слышал, как затянули песню про северского князя Чёрного, убитого хазарами, да про то, как дочь его кинулась с башни горящего города вниз, чтоб не достаться коганым живою…

Проснулся уже на рассвете, от холода. На плохо гнущихся ногах спустился по крутому склону к реке, ополоснулся водою, наспех помолился показавшему краешек над лесом солнцу. Стало полегче. Отогнал комаров, радостно слетевшихся, похоже, со всей Семь-реки и устроивших свой пир, и едва ли не быстрей, чем спускался, взлетел обратно, на обдуваемый ветром берег. Все едино поесть успели здорово. Походя зачерпнул холодного пепла от края одного из малых костров, на которых готовили еду, потер, унимая зуд, покусанные места.

Просыпавшаяся дружина – вернувшаяся из похода и здешние, куряне – скидывала на ещё чадящее пепелище на месте крады землю, выкапывая её тут же, так что выходил ровик-борозда. Мечеслав скинул плащ, рубаху и чугу, оставшись в одних штанах, и тоже взялся помогать. Ещё не помня в лицо и по именам всех из полусотни, воевавших на Рясском поле, отличал их легко – они, в отличие от курян, не оглядывались недоумённо на его плечи и руки, не похожие на селянские, но и не меченные колотыми узорами, по обычаю руси.

На вершине земляного горба в полтора человеческих роста, Пардус поставил свежий, только ободранный от коры деревянный столб. Вытащив нож, принялся вырезать на нём знаки – в девять рядов.

– Что это он там режет? – тихо спросил Мечеслав случившегося рядом Вольгостя.

– Имена их.

Мечеслав посчитал. Значит, каждое имя – ряд знаков? Тогда восемь бы вышло…

– А девятое чьё?

– А девятое княжье, чтоб кто мимо пойдёт, знал, чьих людей прах под могилой.


В Курске вождь руси расстался с печенегами Янала – те повернули на полдень, к степи, уводя добытых на Рясском поле коней и увозя долю добычи, которую им тут же Пардус и выделил. Остаток добычи поделил между дружиной. Мечеславу выпал мордатый хазарский конёк, которого он определил вьючным – к облегчению, надо полагать, Вихря, островерхий шлем с кожаной бармицею – по счастью, без кагановой пятипалой лапы, и дюжина стрел с гранёными клювами. Конька Мечеслав немедленно нарёк Ряско – в память о поле, на котором он заслужил эту долю в добыче.

Оказалось, Курском дорога их не кончается. Одноглазый «дядька» дал дружине сутки отдыха, а назавтра снова в путь. Однако ничего особенно разглядеть за эти сутки в Курске и окрестностях Мечеслав Дружина не успел. У седоусого оказалось очень странное понятие об «отдыхе» – дружинников он безжалостно гонял по крепостному двору, а отроков и временно приписанных к ним Мечеслава с Вольгостем отправил на подмогу отрокам Курским – чистить ров и забивать в него новые колья.

Не так беспечно, оказалось, расположился Курск над берегом Семь-реки. С двух сторон его защищали Семь и Кура, а с третьей стоял насыпанный вал, а под ним – ров. Во рву – по пояс стоялой дождевой воды, а в воде торчали деревянные колья.

Так что половину из проведённого в Курске дня Мечеслав вытёсывал колья, выбирая те породы деревьев, что покрепче к гнили, и обжигал их на костре, а потом лез в мутную воду рва, распугивая лягушек с головастиками, плавунцов, вертячек и прочую водяную живность, выдирал старые колья и втыкал на их место новые. Рядом с ним работал, постоянно лупя себя по щекам, плечам, груди и животу, Вольгость Верещага. Вымазанные в тине ладони щедро пятнали лицо и тело русина.

– Да что ж это?! – наконец взвыл он в голос. – Я ж уже зелёный и весь в пузырях, только заквакать ещё осталось! Ты, Дружина, у себя, может, к болотам и привык, а нам, руси, как-то воду почище подавай…

Мечеслав едва открыл рот ответить, как его опередил голос одноглазого, по обыкновению, незаметно возникшего на краю рва:

– Проточную воду больше любишь, Вольгость? Может, тебя подрядить отсюда старую воду вычерпывать, а новую из реки вёдрами таскать?

Отроки шарахнулись от вжавшего голову в плечи Верещаги, как от заразного. Один Мечеслав остался рядом с другом, хоть и чувствовал себя весьма неуютно.

К общему облегчению, продолжать свою мысль седоусый «дядька» не стал, а, насвистывая и похлопывая по штанам плетью, удалился к перекинутому через ров мосту.

От общего шумного вздоха подёрнувшаяся ряской вода во рву пошла рябью. Сказать что-то посвящённым дружинникам с гривнами на шеях, хоть и определённым на время в отроки, ещё не прошедшие посвящения не решились, но поглядывали на Вольгостя выразительно. Зато одного из отроков средней поры, стоявшего на берегу, сосед постарше, сбив с ног внезапной подножкой и ухватив за затылок, окунул лицом в грязную воду:

– Тебе сказано было, Елька, смотреть, когда из старших кто подойдёт?! Сказано?!

Младший, отплёвываясь от стоялой воды, выворачивался, отталкивая руки старшего в сторону.

– Да смотрел я, Бачута! Вот разрази меня Перун! Смотрел!

– А ну унялись! – гаркнул Мечеслав, видя, что Бачута при полном одобрении соседей собирается вновь макнуть провинившегося собрата в ряску лицом. А Вольгость насмешливо добавил:

– Смотрели одни такие! Это ж Ясмунд Ольгович, тетери! Вещего сын! Куда вам за ним углядеть, сопливые? Работайте давайте.

Повернулся к Мечеславу и, увидев вытянувшееся лицо приятеля, спросил удивлённо:

– А ты чего, Дружина, не знал?

– Да как-то не привелось вот! – ошарашенно покрутил головою Мечеслав Дружина. – Вы ж всё «дядька» да «дядька». По имени никто и не называл, ровно лешего.

Сын Ольга Вещего, Ольга Освободителя?! Если бы Мечеслав услышал, что последнюю седмицу ел у одного костра с сыном Громовержца или Трёхликого – навряд ли изумился бы сильнее. Ну разве что самую малость.

– Я тебе потом расскажу, – пообещал Вольгость, быстрым движением выхватывая из воды и с отвращением расплющивая между пальцев здоровенную чёрную пиявку. – Когда сушиться будем. Ну, чего встали? За работу! Быстрее закончим, быстрее согреемся!

Вечером они сидели у костра на берегу рва, сушили одежду, прижигали угольками дорвавшихся всё же до жилистых мальчишечьих ног пиявок. А Вольгость Верещага рассказывал – не одному Мечеславу, а собравшимся вокруг отрокам – о том, как оставшийся без земли и роду сын мурманского[27] князя, изгой, которого ещё никто не звал ни Освободителем, ни Вещим, а кликали просто и не без усмешки – Мурманцем, повстречался на белых скалах Руяна с храмовой челядинкой, имя которой никто не знал, а звали по племени – Латыгоркой. «Латыгора[28] – это вроде голяди да мещеры вашей», – пояснял Вольгость вятичу. Юная девчонка-полонянка, которой варяги-находники поклонились Богам священного острова, была наделена даром предвидения. Латыгорка сумела разглядеть в полубродяге с едва пробившимися усами будущего великого воина и вождя. Мурманец ушёл дальше, к силе и славе, и, по всему, забыл о ней. А у храмовой невольницы, прислуживавшей у священного озера Пряхи Судеб, через девять месяцев родился сын. Сын, которому она отказывалась дать имя – говорила, что только отец сможет его дать. Парнишку стали звать Сколотником – Приблудышем. И он привык к этому прозвищу, как к имени – но никому не спускал оскорблений матери. Бросался с кулаками не только на сыновей других невольниц – на вольных, за что не раз бывал порот. Схватывался и с несколькими противниками, и с теми, кто был старше и сильней. Мать не просила Сколотника быть осторожнее – наоборот, когда он, избитый или выпоротый, приходил к ней и падал у порога хижины, Латыгорка, промывая синяки и ссадины или следы от розог, рассказывала сыну, кто был его отцом, подливая масла в и без того жаркое пламя мальчишечьей гордости. Воину из храмового войска священного города Арконы бесстрашный рабёныш понравился, и он стал учить злого мальчишку бою – с оружием и без, так, как учили его самого. Говорили, что воин Арконы открыл мальчишке слишком многое и поплатился за это – не вернулся из очередного похода. Так ли это – одни Боги священного острова знали, но вскорости даже взрослые невольники не рисковали связываться с бешеным Сколотником, а сыновья храмовых невольниц признали его своим вожаком. Умерла провидица Латыгорка, ненадолго пережив наставника своего сына. А Сколотник уже один, как когда-то вместе с ней, ловил доносившиеся с востока слухи о подвигах отца – слухи, становившиеся песнями. О мече, что добыл он из могилы мертвеца-великана со Святой Горы. О том, как победил он свирепого воина-колдуна, убивавшего людей не оружием, а силой страшного своего голоса. О том, как великий вождь, замиривший восходные племена, доверил ему своего сына – и вместе с сыном своего князя отец Сколотника переправился через непроходимый Оковский бор и захватил там город, которому предрёк имя Матери городов Русских…

И настал день, через пятнадцать лет после встречи Мурманца с Латыгоркой, когда к белым скалам Руяна причалил корабль того, кого ждала и не дождалась провидица, того, гордиться кем учила она своего сына – уже не «Мурманца», а «Вещего». И юный Сколотник, вскочив на храмового коня, нимало не заботясь о том, что с ним сделают за это, помчался на берег.

«С чего ты взял, что я твой отец, сын рабыни?» – спросил Сколотника прозванный Вещим князь. На шнуре, свисавшем с худой шеи, мальчишка берёг единственное наследство матери – кольцо, которое подарил когда-то ей Мурманец. Но после равнодушного вопроса, после безразличного взгляда холодных жёлтых глаз, невозможно стало вытащить это кольцо. «Дай мне оружие, князь! – крикнул Сколотник. – Дай оружие, и я докажу это!»