Я хотел попасть к Бирам, но лавка была заперта, конечно, это было глупо, и я побежал дальше на Мельхиоровую улицу, где они жили. Фрау Бир открыла мне, и они оба долго сжимали мои руки: я вернулся домой, к любимым людям, и чувствовал себя защищенным, несмотря на то, что вокруг нас бушевала война. Вечером Бир устроил мне постель на софе в гостиной, я лег в пальто, потому что стекла в окнах были давно уже разбиты, а ночью было еще холодно. Они спали в кухне на полу. Утром меня разбудил шум войны. Мы позавтракали сухим хлебом с водой. Это была первая и последняя ночь в той гостиной. За деревянной стеной этой комнаты половина дома была разбомблена, и когда прокатывались воздушные волны от взрывов, стена начинала опасно шататься. Я мог бы свалиться с третьего этажа. Поэтому Бир вручил мне ключи от своей лавки на Копеникер-штрассе. Мне нужно было куда-то скрыться. В ополчение брали детей и стариков, а я не чувствовал ни малейшего желания брать в руки оружие. Я не мог бежать в Мальсдорф. Там меня поймали бы на первом же углу и поставили к стенке. С другой стороны, я не мог неделями сидеть с лавке старьевщика, у меня почти не оставалось еды. Когда я в первый раз покинул свой подвал и выбрался на улицы Берлина, корчившегося в последних боях, это чуть не стоило мне жизни.
«Помещение 6 — 34 человека» было написано на стене бомбоубежища в школе на Мантойфель-штрассе, 7, район Берлина ЦО 36. Туда я и нырнул, когда обстрел стал слишком сильным. Но я не знал, что в конце апреля 1945 года военная полиция, так называемые цепные псы, и эсэсовские патрули устраивали охоту на невооруженных молодых людей, и преимущественно — в общественных бомбоубежищах.
На принесенных с собой табуретках, стульях и скамейках там сидели дети, женщины и старики, поставив рядом чемоданчик или рюкзак с последним скарбом. Прижав к себе завернутые в полотенце последний кусок хлеба и старый будильник с колокольчиком, я примостился на скамейке рядом с несколькими пожилыми женщинами, которые, уже не таясь, делились мыслями: «И долго еще эти преступники будут бесноваться? Лучше страшный конец, чем страх без конца. Пусть бы русские были уже здесь, чтобы закончился, наконец, этот ужас! Одна из женщин хотела узнать подробности: «Говорят, Трептов уже в руках у русских, а у Силезских ворот идут бои. Они уже и на Силезском вокзале, а что же с мостом Шиллинг-брюкке? Мост Бромми, говорят, упал в воду, а Интендантские склады на Копеникер-штрассе обстреливаются». Но никто ничего не знал точно.
Снаружи доносился грохот пушек и бомб. Вдруг все замолчали: в коридоре началась облава на мужчин всех возрастов, годных к службе. Биры рассказывали, как несколько дней назад на Мантойфель-штрассе схватили и расстреляли или повесили нескольких пожилых мужчин — на грудь им вешали картонные таблички: «Я слишком труслив, чтобы защищать Отечество». И вдруг цепные псы возникли передо мной, стащили меня со стула и завопили: «Почему ты без оружия?» Я лишь пролепетал, заикаясь: «А что мне с ним делать?» Это было, конечно, самое глупое, что я мог произнести. Они потащили меня к выходу на школьный двор, который был заполнен запахом гари и хлопьями копоти. Один из четверых, державших меня под прицелом, пролаял: «При попытке к бегству — стреляем!» Они толкнули меня к полуразвалившейся стене, которая отделяла школьный двор от третьего заднего двора дома 152 по Копеникер-штрассе. Там находилась ликерная фабрика Кирхнера. Вдруг на той стороне раздался выстрел, женский крик взвился и резко оборвался. Через развалины стены я увидел во дворе фабрики молодую женщину, лежащую на земле. По ее блузке расплывалось пятно крови. Человек в штатском как раз натягивал ей на колени юбку. А в нескольких метрах палач, эсэсовец, вертел в руке свое оружие. Рядом с мертвой женщиной лежало несколько бутылок, которые, наверно, выскользнули из ее рук. Одна разбилась, и ручеек красного вина тек мимо ее ног, пропадая в мусоре развалин. Женщина взяла несколько бутылок в подвале фирмы Кирхнера, чтобы обменять его на хлеб. Для эсэсовца этого оказалось достаточно, чтобы застрелить ее за «грабеж».
В последние дни войны я видел много мертвых, но эта молодая женщина потрясла меня больше всего — убита из-за нескольких бутылок вина. Ужас и сострадание в сердце, чувство, что ничем нельзя помочь, заставили меня замереть на несколько секунд. Эсэсовец о чем-то спросил моих конвоиров, но я не расслышал от волнения, а один из них грубо ответил: «Этот фрукт без оружия — наш. Мы кончим его в следующем дворе». Может быть, он хотел застрелить и меня? Я почувствовал пинок, потерял равновесия и упал бы на бутылки рядом с мертвой женщиной, если бы парни, стоявшие за мной, не схватили меня за руки. Они протолкнули меня сквозь ворота фабрики в следующий двор.
«Отложи мешок!» — приказали они. Но я судорожно прижимал сверток к себе, особенно часы — если уж умирать, то я хотел умереть вместе с ними. Кроме того, это был не мешок, это было полотенце. Если бы они сказали: «Отложи полотенце!» — кто знает, может, я так и сделал бы. Но мой прекрасный будильник и последний кусок хлеба, все завернутое в чистое белое полотно, положить в мусор? Это было противно мне, настоящей хозяйке, которой я уже был тогда. И когда голос вновь угрожающе поднялся: «Отложить мешок! Это приказ!», мне стало все безразлично и я подумал: «Да ни за что!».
Я смотрел в землю, потому что не хотел смотреть в дула автоматов, и почти расстался с мыслью о спасении, как вдруг прямо перед собой я увидел возникшую будто ниоткуда пару сапог и форменные брюки с кантом. Мой взгляд медленно скользнул выше, я заметил свастику на груди и — страх ослаб, когда я увидел лицо. Добрые усталые глаза смотрели на меня с озабоченного лица. В этом седоволосом мужчине я увидел не военного, а человека. Он показался мне — несмотря на всю озабоченность решительным и сильным, из тех, кто говорит: я делаю то, что хочу. У него были чувства и образование, он не был грубым и неотесанным. Полная противоположность тем четырем эсэсовским ищейкам, которые с автоматами наизготовку замерли в нескольких шагах. Офицер осторожно прижал мои плечи к стене, посмотрел внимательнее и спросил: «Скажи-ка, а ты мальчик или девочка?»
Волосы мои давно уже не видели парикмахера, я носил башмаки с пряжками и гольфы, короткие брюки, а сверху — приталенное женское пальто, которое мне подарили друзья-старьевщики. Я был практически приговорен к смерти и подумал: «Какая разница, быть ли мертвым мальчиком, когда расстреляют, или девочкой». Я ответил: «Мальчик».
После этого начался оживленный спор между офицером и моими мучителями, которые, очевидно, никому не хотели уступать свою добычу. Офицер спросил меня о возрасте. Я ответил: «Шестнадцать». О том, что с 18 марта мне стало семнадцать, я совершенно забыл. Это спасло мне жизнь. Офицер резко повернулся, взволнованно топнул и закричал на патруль: «Нет, мы еще не докатились до того, чтобы расстреливать школьников! Подлецы проклятые!»
И вдруг — треск самолетных моторов, свист падающих бомб, в соседнем дворе возглас: «Воздух! В укрытие!» Но слишком поздно: один разрыв следует за другим, крики о помощи и стоны умирающих несутся со всех сторон. Облака пыли и дыма вздымаются из подворотни. Оба цепных пса и эсэсовские бандиты исчезли в дыму. Офицер помог мне подняться, я, оглушенный, прислонился к стене. Он доброжелательно втолковывал мне, чтобы я быстрее убегал отсюда и спрятался где-нибудь в подвале, но не в общественном бомбоубежище. «Иваны уже стоят в Трептове, еще три-четыре дня — и они будут у Силезских ворот. Его успокаивающая речь была прервана ужасающим взрывом — прямое попадание в здание фабрики. Перекрытия крыши и верхний этаж, как в замедленном кино, развалились на отдельные куски и обрушились во двор. Офицер еще раз крикнул: «Беги отсюда!» и в следующее мгновение исчез. Ни секунды не медля, я проскочил подворотню и снова был один. Что бы со мной было без этого офицера, у которого, конечно, хватало и своих забот, кроме как заступаться за меня?
Когда пыль осела, я поспешно пробрался дворами на улицу. Какой контраст: хотя все стекла были разбиты — воздушные волны вырвали даже картон из оконных рам, — дома еще стояли, на деревьях во дворе уже появилась первая нежная зелень, чирикали воробьи, — как будто не было войны, смерти и разрушения. Но дальше на Копеникер-штрассе все выглядело гораздо хуже. От домов на противоположной стороне остались только дымящиеся развалины, вся улица была засыпана обломками. Трамвайные провода, местами разорванные, скручиваясь, валялись на мостовой.
Мост Шиллинг-брюкке, ведущий к Силезскому вокзалу, обстреливался из пулеметов. Со всех ног я помчался к своему убежищу на Копеникер-штрассе, 148, в подвал лавки старьевщика Бира. Но что здесь творилось! Деревянные планки, которыми я тщательно забил витрину, вылетели. Я быстро приколотил эти уже расщепившиеся доски обратно. За это время полностью сгорела скобяная лавка на другой стороне улицы, и я ощущал жар огня. Я поспешил к Бирам на квартиру на Мельхиоровой улице, чтобы все рассказать им. Когда я закончил. Макс Бир произнес: «Теперь нацисты расплатятся за свои преступления, но и нас столкнут в пропасть». У нас уже почти не оставалось еды и воды.
С последними, с трудом раздобытыми хлебными карточками пристроился я в конец длинной очереди в булочную на Мельхиоровой улице. На соседний квартал упали бомбы. Вдруг в дверях появилась плачущая хозяйка пекарни. Прямое попадание в пекарню. Пекарь и его подручный убиты на месте. Мы только переглянулись, никто не произнес ни слова. Потом с треском упали жалюзи: булочной больше не существовало.
Более взрослые вояки из гитлерюгенда постоянно спрашивали, где мое оружие. А так как я на собственной шкуре испытал, как опасно было в эти последние дни нацистского варварства появляться без оружия на центральных улицах Берлина, я решил пойти в полицейский участок на улице Врангеля, 20 и получить какое-нибудь оружие. Конечно, я не сделал бы ни единого выстрела, даже в эсэсовца или нациста. На улице Врангеля полуголодные берлинцы грабили магазины, в окнах которых давно не осталось стекол, а закрывавшие их доски давно были растащены на дрова. И я, голодный, шагнул через витрину какого-то продуктового магазинчика, в котором сновал народ. Надеясь найти хотя бы пару сухих ржаных лепешек, я спотыкался о разорванные коробки: мука и горох высыпались на пол и были затоптаны. Не осталось ничего пригодного в пищу.