Если «выезжающие» — я всегда, даже в присутствии официальных лиц, из принципа называл их «переселенцами», потому что тот кто уезжает, возвращается обратно, чего эти люди вовсе не собирались делать, — хотели взять с собой что-то из домашнего имущества, они обязаны были составить подробнейший список, включая все, даже трусы и половые тряпки. Этот список в пяти или шести экземплярах, в зависимости от степени придирок, они должны были представить в окружные инстанции. Этой процедурой им в последний раз давали понять, у кого здесь власть и какое дерьмо они сами.
В своей новой роли я попал на зыбкую почву. Я взялся за работу с намерением, которое противоречило смыслу и цели официального мероприятия, а именно: «выуживать» все ценные антикварные предметы, которые могли обнаружиться в домашнем скарбе выезжающих.
Если само государство ежедневно вывозит культурные ценности, рассуждал я, то люди, которые переселяются, из-за того, что здесь их третировали, должны, черт подери, иметь право забрать свое личное добро.
Моя первая экспертиза состоялась в Каульсдорфе у одного музыканта. К своему ужасу я заметил там крестьянский шкаф 1820 года и сундук с коваными цифрами на нем — 1786. Что делать? «Как это следует оценивать?» — спросил я сотрудницу отдела культуры, указывая на сундук и шкаф. «Но это же логично», — бодро затараторила она в ответ. «Категория I, II или III». «А что такое категория I, II или III?» Смущенная мина. «Ах, — сказала она с беспомощной улыбкой, — сопровождать Вас на экспертизу было поручено мне только сегодня утром, я и сама этого не знаю».
Безобидный зайчонок, не обремененный каким бы то ни было знанием дела. Если так обстоят дела в этом государстве, то долго оно не протянет, думал я и был доволен. Чтобы выяснить вопрос категорий, я позвонил в Бранденбургский музей и описал шкаф и сундук своей коллеге, «мебельной тетушке» музея.
«Категория I — это культурные ценности международного значения, которые нельзя вывозить, например, картина Рембрандта или Рубенса. Но таких и нет ни у кого», — объясняла она мне свистящим полушепотом. К категории II относились национальные культурные ценности, которые включали даже работы современных художников ГДР». Их вывозить было можно, но с разрешения министерства культуры. Категория же III касалась местных культурных ценностей, к которым относились предметы периода индустриализации, грюндерства и модерна, если это не были выдающиеся произведения, к примеру, письменный стол мастера ван де Вельде. Крестьянский шкаф и сундук, поскольку в музеях ГДР их масса, я определил в III-ю категорию.
Число людей, во что бы то не стало стремившихся убраться из этой страны, настолько возросло с середины восьмидесятых годов, что у меня было полно работы во всех округах Восточного Берлина. Однажды я очутился в квартире, которая была буквально забита антиквариатом: оловянные тарелки, светильники, картины. Зажмурив один глаз, я отнес все к категории III. Но в этом доме, хозяин которого выглядел каким-то напуганным, надо было зажмуривать оба глаза.
Потому что с самого начала я наткнулся на ценную средневековую военную кассу, железный сундук XVI века, который был безупречно отреставрирован музейными специалистами. Лучше бы я увидел эту штуку ободранной и перепачканной, чтобы можно было ее пропустить. «Кто реставрировал эту вещь?», — спросил я, а когда владелец назвал мне Музей германской истории, я в шоке рухнул на стул. «Ах, черт!», — вырвалось у меня.
Дальше наш разговор состоял из намеков и недомолвок, ведь, в конечном счете, никогда не знаешь точно, кто перед тобой. «Вы хотите взять этот сундук с собой?» «Да». «Совершенно точно?» «Да». «Он так много для Вас значит?» «Да, иначе я не отдавал бы его реставрировать». — «Какой реставратор делал работу?» Он назвал фамилию, и я спросил: «Вы хорошо знаете этого человека?» «Да». «Вы очень хорошо его знаете?» «Да». «Он надежен?» «Да, на сто процентов».
Мы все поставили на карту, и я записал в оценочном листе: «Металлический ящик с нескольким замками, около 1900 года». И далее: «Все предметы, перечисленные в этом списке, относятся к категории III, т. е. к культурным ценностям местного значения, и не подпадают под действие закона об охране культурных ценностей ГДР. Никаких препятствий для вывоза нет». Я прижал печать к подушечке с краской, шлеп, печать поставлена: «Музей в Мальсдорфе», внизу моя подпись, четкая и разборчивая. Ящик прошел.
В другой раз мне позвонила одна семья из Гамбурга, с которой я заранее договорился о зашифрованном телефонном разговоре: «У нас все здоровы. Поездка была прекрасной». Это значило: все прошло хорошо, мебель спокойно переправилась через границу и выдержала транспортировку.
Так как многие переселенцы не знали, что на все, что они хотели перевезти через границу, вплоть до последней рубашки, требовалось разрешение, а таможня безжалостно заворачивала простаков, у которых не было документов, то мне не раз приходилось открывать дверь на звонок среди ночи, и на меня смотрели молящие о помощи глаза. Никаких проблем, иногда я даже сам писал список, если бедняги, замученные придирками, не знали, что делать.
Однажды ко мне чуть не с объятиями бросился доверенный адвоката: «Ба-а, Лоттхен!», как будто мы спали с ним когда-то, но я вообще его не помнил. Недоверчиво осмотрелся я в квартире, где надо было провести экспертизу: антиквариат, куда ни глянь. Мнимые владельцы, неловко оглядываясь, стояли рядом с картиной бидермайеровского периода, и я укрепился в своих подозрениях. По комнатам слонялось еще несколько неопределенных личностей, которых мне даже не представили. Я не видел никакой связи между этими невзрачными мнимыми супругами и безжизненно нагроможденными на столе антикварными предметами: они были расставлены так, будто их специально с этой целью притащили сюда. Под немигающими аргусовыми очами присутствующих я провел экспертизу с прусской дотошностью и распрощался, как ни в чем ни бывало.
Вскоре после этого юркий поверенный возник передо мной с коллекцией исторических настольных звонков, частично восточного, частично восточноазиатского происхождения, частично времен европейского средневековья. Их невероятно высокая ценность была очевидна, и я подумал, что они могли быть частью конфискованной или украденной частной коллекции, если не музейными экспонатами. А принадлежали они якобы частному лицу.
Поверенный хотел узнать у меня точную стоимость. «Об этом я ничего не могу сказать, — объяснил я. — Вам надо их оценить в специализированном музее». Тогда он стал приставать, чтобы я назвал приблизительные цены. «Назову ли я пять, пятьдесят, пятьсот или пять тысяч марок, все будет ложью, потому что я этого не знаю». В плохом настроении убрался он восвояси и больше никогда не появлялся.
С 1988 года городские власти стали ото дня ко дню назначать новых оценщиков. Даже если оценка уже была произведена, и владельцы сидели на упакованных чемоданах и ящиках, необходимо было все открыть и предоставить для нового осмотра. Если попадался какой-нибудь придира, люди часто не успевали уложиться в назначенный для выезда срок, который им был указан комитетом государственной безопасности. В таких случаях им приходилось оставлять все. Сколько раз доводилось мне и моей сотруднице Беате осматривать брошенные в спешке квартиры, обитатели которых не успели выполнить формальности. И я вспоминал те времена, когда вместе с Максом Биром мы входили в квартиры евреев, которым приходилось бросать все как есть. Хорошо еще, что в ГДР люди не были отправлены в лагерь, а находились на пути к свободе. Но сам застоявшийся воздух, мебель, частично упакованная в коробки, частично не тронутая с места, — все это будило во мне воспоминания, от которых становилось дурно.
* * *
«Слушайте, мы снимаем здесь фильм под названием "Решение". Кто хочет поучаствовать?» Режиссер Хайнер Каров как-то вечером, в 1988 году, в баре гомосексуалистов «Бургфриден» на Пренцлауер-штрассе искал исполнителей второстепенных ролей для первого и последнего в ГДР откровенного фильма о гомосексуалистах. Я тоже участвовал в съемках.
Хайнер Каров достоин благодарности за этот важный фильм. Бесконечные трудности на несколько лет затянули осуществление проекта. Секретарю ЦК мучительно трудно было произнести «да». «Но вы должны быть открыты для критики», — мещански-наставительно бормотал он. Даже, казалось бы, далекая от этого Маргот Хонеккер должна была сказать свое слово, как министр народного образования. Хайнеру Карову приходилось выступать больше в роли дипломата и посредника, чем режиссера фильма. Но и эту последнюю роль он исполнил с блеском.
Мы снимали почти исключительно по ночам, ведь большинство актеров было занято в театрах. Часто съемки продолжались до четырех утра. Но дело стоило того. Не только потому, что фильм неделями не сходил с экрана и даже завоевал серебряного медведя на Берлинском фестивале 1990 года, но и потому, что Каров с большой проникновенностью показал часто тягостную жизнь гомосексуалистов в ГДР. Сюжет фильма — одного из двух главных героев мчит в больницу «скорая помощь» с мигалками, потому что он захотел покончить с жизнью, — взбудоражил меня, напомнил о самоубийствах в нашей группе гомосексуалистов.
Принарядившись, пробрался я в день премьеры в восточноберлинский кинотеатр «Кино Интернациональ». Фойе запружено людьми. Но в тот вечер на первый план мировой истории вышло другое решение. Как раз в то время, когда я в Мальсдорфе надевал платье, берлинский шеф СЕПГ, Гюнтер Шабовски, давал пресс-конференцию, после которой тысячи восточных берлинцев бросились к стене.
Почти сразу же после окончания фильма поползли слухи и пересуды. Стену снесут? «Ребята, сегодня не 1 апреля, а 9 ноября», — возражал я.
Я хотел и не мог поверить. Не мог, хотя все последние недели пребывал в состоянии надежды. Это государство под старчески-твердолобым руководством упорно не шло на уступки — хотя во время бессмысленно-призрачного спектакля в честь сорокового юбилея ГДР внимательные современники уже ощущали сладковатый запах тления — и тем самым бурно ускорило свое падение.