Школьный консультант удивилась, что я не ходил к ней раньше. «У тебя хорошие оценки, а твоя игра в бейсбольной команде впечатляет, – сказала она. Мы добрались до финального матча, и наши игры посетило несколько скаутов. – С такими оценками ты можешь попасть в хороший университет, – продолжила она. – Может, даже с частичной стипендией, если будешь играть в бейсбол. Не в университет первого дивизиона, но в какой-нибудь поменьше – точно, если хорошо сдашь SAT. Давай запишем тебя на курсы».
– Нат!
Я вошел в гостиную. Телевизор был включен – уже привычно с тех пор, как папа перестал работать. Я научился определять его настроение не по поведению, а по тому, что он смотрит. Мультфильмы, CNN, «Настоящие домохозяйки» – в эйфории. Документальные фильмы – ему просто хорошо. Папе нравились документальные фильмы не от информативности, а из-за того, что они предлагают.
Я присмотрелся к телевизору. Какой-то парень ехал на велосипеде.
– Что такое? – спросил я.
– Парень на велосипеде слепой. – Папа триумфально улыбнулся. Но я знал, что здесь есть нечто большее. Всегда есть. – Слышишь этот звук?
Слабый, но безошибочный, как дятел.
– Он щелкает, – продолжил папа. – Как летучая мышь.
– Эхолокация, – сказал я.
Папа щелкнул пальцами.
– Именно! Он так делал с самого детства, когда из-за рака потерял оба глаза. У него нет глаз, но он может видеть – буквально.
– Нельзя видеть буквально, если нет глаз.
– Ты разве не можешь? – спросил папа с блеском в глазах, и я вздохнул, поскольку знал, что это значит.
– И я тут подумал, – продолжил он и выложил последнюю теорию, которую хотел опробовать. – Если слепой может видеть другими частями мозга, на что еще он способен? Мы устанавливаем в голове блокпосты, которые нас ограничивают. Но можем их убрать. Как там сказал Уильям Блейк? Если бы двери восприятия были чисты, все предстало бы человеку таким, как оно есть – бесконечным.
Его речь начала набирать обороты, как когда он уходил в загул. Скоро он запыхается, мысли заскачут одна за другой – так, что не поспеешь.
– Понимаешь? Понимаешь? – спросил он. – Что, если бы мы смогли освободиться, просто открыть свой разум? – Он замолчал и постучал себя по виску, не слабо, в качестве доказательства, а сильно, словно хотел поколотить мозг.
Я осторожно взял его руку и прижал к своим коленям, пока он не успокоился.
– Ты разве не понимаешь? – Папин голос опустился до благоговейного шепота. – Это значит, что единственное ограничение нашей жизни вот здесь. – Он снова коснулся виска, в этот раз спокойно. Затем потянулся к двум хлопковым полоскам, вырезанным из нескольких оставшихся у нас комплектов неповрежденных простыней. – Пойдем в лес, – сказал папа. – Посмотрим, удастся ли расширить наше сознание.
Я ничего не хотел расширять. Меня ждала домашняя работа. Регистрация на подготовку к SAT. Тарелки до сих пор стояли на столе, а еще надо готовить ужин. Но я знал: если не пойду, папа пойдет без меня.
Он хотел углубиться в лес, но мне удалось увести его к близлежащей поляне, где нет препятствий, утесов и огромных булыжников. Именно там четыре года назад мы развеяли прах бабушки Мэри.
– Ты первый, – сказал папа.
– Хорошо.
Я не собирался завязывать глаза, заниматься эхолокацией. Я лишь хотел убедиться, что папа не упадет с утеса.
Я позволил папе надеть на меня повязку. Он крепко завязал ее, и перед глазами внезапно стало совершенно темно. Я осторожно сел на поваленное бревно, чтобы папа, отнюдь не дурак, решил, что я принимаю в этом участие, а не просто потакаю ему.
Сначала я почувствовал знакомый зуд нетерпения. Сколько это будет продолжаться? Но пока я сидел там в темноте, начало происходить что-то странное. Как будто кто-то увеличил громкость леса. Я слышал шорох падающего на землю листа, а потом превращающегося в грунт. Слышал двигающих камни в реке бобров. А потом мой слух вышел за пределы леса. В темноте я услышал звон колокола в далекой церкви. Услышал пролетающий в сорока тысячах футов надо мной самолет. Услышал пение девочки. И тогда включились другие чувства. Я почувствовал запах фиников, словно посаженные мной и бабушкой Мэри семена принесли плоды. Чувствовал запахи, которые не мог описать. Вот что меня больше всего злило в папе. Только собираешься списать его как чокнутого или Питера Пена, как он заставляет тебя пройтись по лесу с завязанными глазами и ты прикасаешься к какому-то таинству.
– Черт побери! – закричал папа. – Проклятье!
Я стянул маску, свет вернулся, и таинство леса поутихло.
А папа, бешено размахивая руками, устремился ко рву.
– Пап! – Я сорвался с места. – Пап, подожди!
Я почти догнал его перед оврагом, но он продолжал бежать, дико размахивая руками.
– Пап, остановись!
Я потянулся, чтобы отдернуть его, но он рванул вперед, и отодвинутая им ветка срикошетила с силой хлыста.
Я не почувствовал боль. И только когда ощутил стекающую по щеке теплую кровь, стало ясно, что что-то не так.
– Пап, – позвал я. – Кажется, я поранился.
Он не обернулся.
– Ты в порядке, – лишь крикнул в ответ.
Кровь уже затекала в рот, левый глаз заволокло туманом.
– У меня идет кровь.
– Если слепой может видеть, ты справишься с небольшим количеством крови.
Это было не небольшое количество, но я понимал, что ему сейчас не до этого.
– Приложи листья, – посоветовал папа. – Кто знает? Может, они обладают антибактериальными свойствами, как древесная лягушка.
Несколько лет назад он смотрел об этом документальный фильм.
– Пап!
– Без риска невозможно сделать открытие. С тобой все будет хорошо.
– Пап.
– Представь, если бы Фродо и Сэм сдавались каждый раз, как на них нападала икота. Только представь себе это.
Я знал, что когда он становится таким, с ним лучше не спорить. Я мог либо вернуться домой и заняться собой, либо подождать тут с ним.
Я прождал в лесу еще почти час, пока папа расширял сознание, а я истекал кровью на мокрую листву. К тому времени, когда мы вернулись домой, глаз заплыл и не открывался. Я пошел в ванную и как мог очистил рану.
Когда я вышел, папа мыл на кухне посуду и убирался, чего никогда не делал.
– Это был переломный момент, правда? – сказал он и, взглянув на меня, наконец-то заметил рану. – Надо приложить лед.
Только вот в морозилке льда не нашлось, да и уже пора было заниматься ужином. Поэтому я прижал к глазу тряпку для мытья посуды, предположив, что так будет лучше. Болеть перестало, начало щипать.
На следующий день я не пошел в школу, так как плохо спал и выглядел ужасно. Глаз опух и заплыл. Я решил было сходить к доктору, только он у нас был один – из бесплатной клиники в городе, к которому папа ходил за лекарствами. Хотел пойти в травмпункт, но боялся, сколько это будет стоить и что случится, если об этом узнает мама. Я уже слишком взрослый для споров об опеке, но все равно беспокоился.
Папа заперся в комнате, строчил в своих блокнотах. Он находился в таком состоянии до окончания лихорадки, а потом садился смотреть следующий документальный фильм – о серийных убийцах, горных гориллах, соли, суицидальном туризме, – который зарядит его мозг идеей и снова заведет.
Когда я проснулся следующим утром, глаз словно горел, по щеке сочился кровавый гной. Я пошел к школьной медсестре, и меня тут же отправили в травмпункт, где доктора сообщили о полном заражении глазницы, а глазное яблоко так долго было лишено крови, что ткань, вероятно, омертвела. Глазное яблоко рекомендовалось удалить.
Операцию отложили, потому что требовалось родительское согласие, а папа не отвечал на звонки. Я сочинил историю, будто он у меня писатель и во время работы выключает телефон. Не так далеко от правды.
– А что насчет мамы? – спросили они.
Мама не должна была об этом знать. Уж я бы об этом позаботился, как проследил за тем, чтобы она не узнала про неделю без электричества или о том, что папа оставил меня на ночь в лесу.
«Не рассказывай маме».
– Моя мама умерла, – ответил я докторам.
В конце концов они связались с папой, и меня срочно отправили на операцию. Очнулся я один, в темной комнате, и понял, что глаза нет. Лежа там в сонном состоянии, с пульсирующей головой, я хотел, чтобы кто-то меня обнял, поцеловал в лоб и сказал, что все будет хорошо. Но никто этого не сделал. Я осторожно ощупал марлевую повязку и с ужасом и одновременно с облегчением осознал, что этот секрет невозможно скрыть от мамы. Потому что она все увидит и узнает, а если узнает, то не позволит мне остаться. Верно?
В палату вошел папа и, увидев меня в сознании, бросился причитать.
– Ох, Нат. Ох, дружочек, – мямлил он. – Посмотри на себя.
Когда папа согнулся и зарыдал, я понял, что ничего не скажу маме. Это решение было принято очень давно. И таким образом рассказанная докторам ложь про мертвую маму внезапно стала правдой. Чтобы утаить это от нее, нельзя показываться ей на глаза. Это осознание прогнало сквозь меня волну гнева, стряхнув остатки спокойствия. В этот ужасный момент я не просто ненавидел отца, я желал ему смерти.
Но момент прошел, оставив меня уставшим и страдающим от стыда. Я не ненавидел папу. Я любил его, а он любил меня.
Он судорожно рыдал, словно слышал мои ужасные мысли. Я знал, что если не успокою его, станет только хуже. Поэтому сказал ему то, что хотел услышать каждый:
– Все хорошо.
– Но ты потерял глаз, – не согласился он.
«Его нельзя было спасти», – сообщили мне доктора. Поэтому я спас единственное, что мог. Или скорее попытался.
– Похоже, пришлось потерять глаз, чтобы видеть, – заявил я папе. Он взглянул на меня с такой надеждой, что стало больно.
– Правда? Ты действительно так думаешь?
Нет, конечно. Я больше не верил и половине сказанного им, но не мог полностью списать его со счетов. Потому что порой он был прав. И потому что был папой. И мы были братством двоих.
– Правда, – заверил я его.