Я сижу на берегу — страница 18 из 48

– Чего тебе надо?

Голос Алексеевны неожиданно молодой и чистый. Я моментально понимаю, что водки она не пьет совсем. Умный, прямой взгляд.

– Миша зовет.

– Так сказали же тебе, что придем, зачем стоять?

– Миша зовет.

– Если я сейчас в комнату пойду, ты опять стучать будешь?

– Буду.

– Ты не понимаешь, что мы только что пообедали, нам надо отдохнуть?

– Не понимаю.

– Совсем глупый?

– Совсем. Отсутствие реакций на внешние раздражители, неспособность концентрироваться на обсуждаемом предмете долгое время, периодические приступы с потерей сознания. А еще я не могу давать себе отчет о содеянном и адекватно отображать окружающую реальность.

– По–простому можешь?

– По–простому я дебил. Полный идиот.

– Не похож ты что–то на идиота.

– Не вам решать. Вы не врач. Учительница математики тоже говорила, что не похож. Дебил – значит, дебил. Буду стучать в дверь, пока к Мише не пойдете.

– Палку и отобрать можно. – Голос Алексеевны произносит эти слова просто и без злобы. Я понимаю, почему даже Миша ее боится.

– Можно. Только это не палка. Это трубка от сломанной кровати. Сломанных кроватей много, а у меня еще две такие трубки спрятаны.

Я перехватываю взгляд Алексеевны, поспешно добавляю:

– Да и палка мне не очень нужна. Я могу еще задом развернуться и стучать в дверь спинкой коляски.

– Вот ведь сволочь какая. И не стыдно тебе?

– Не стыдно. Я привык. Я родился инвалидом.

Алексеевна окидывает меня быстрым взглядом профессионала.

– Да я и сама вижу, что с детства. Те, которые с детства, – особенно наглые.

Дверь в комнату нянечек приоткрывается.

– Алексеевна, оставь ты его. Или давай я его запру где–нибудь.

– Закрой дверь, я сама разберусь. – Алексеевна говорит тихо, почти шепотом, но дверь захлопывается моментально.

Алексеевна как–то странно разглядывает меня. На секунду мне кажется, что она на самом деле хочет меня понять.

– Не боишься?

– Чего мне бояться? Меня сюда подыхать привезли, перед смертью чего можно бояться?

– Мало ли чего. Коляска сломается, или из коляски выпадешь неудачно, тебя на третий этаж переведут.

– Не, не боюсь. Я ползать умею. Приползу к вам под дверь и буду головой в дверь стучать.

– Наглый, – говорит Алексеевна почему–то уже радостно. – Не цыган?

– Хуже, – я стараюсь говорить убедительней, – венесуэлец.

– Это хуже?

– Хуже, – отвечаю я тихо и смотрю в сторону.

– Кто он тебе, Миша этот, брат, родственник?

– Он мне больше, чем брат. У меня никого, кроме него, нет. Мы с детского дома знакомы, он меня защищал и делился всем.

Алексеевна не реагирует на слово «защищал», или делает вид, что не реагирует.

– Конфетами, небось?

Я не сел бы играть с ней в покер. Миша говорит, что мне вообще не следует играть в покер, я не люблю покер, но с Алексеевной я не сел бы играть ни за что. Я бы все время проигрывал.

– Маслом подсолнечным.

На мгновение взгляд Алексеевны теплеет, или мне это кажется. Кажется, что еще чуть–чуть, и она заговорит со мной нормально. Неважно. Уже через мгновение она смотрит на меня в упор, не мигая.

– И много у тебя таких друзей?

– Раньше много было, но все умерли.

Голова Алексеевны дергается, как будто она старается отогнать муху или воспоминание.

– Мое какое дело? Умерли и умерли. Я тебя не об этом спрашиваю. Ты только к Мише нас будешь звать или ко всем лежачим?

– Только к Мише.

Алексеевна разворачивается и идет по коридору. Ходит она быстро, уверенно, комната нянечек далеко от нашей с Мишей комнаты, я медленно толкаю колеса коляски. Когда я подъезжаю, Алексеевна все еще в нашей комнате, дверь плотно прикрыта. Из–за двери я различаю едва слышные голоса. Медленно, стараясь передвигаться как можно тише, я отъезжаю от двери задом. Тяну колеса коляски на себя, я не хочу, чтобы Алексеевна подумала, что я подслушиваю.

Алексеевна выходит из комнаты, быстро проходит мимо меня, не замечая моего присутствия. Я заезжаю в комнату. Миша сидит в коляске очень хорошо. Я вижу, что Алексеевна высоко подтянула его на сиденье. Даже рубашка Миши аккуратно заправлена в штаны.

– Видишь, Миша, у меня получилось.

– Ну и что? Один раз не считается.

– Один раз не считается, но она теперь всегда будет приходить, когда я позову.

– С чего ты взял? Я тебе говорю, она только в этот раз пришла.

– Ты говорил, что она вообще не придет.

Миша думает. Миша умеет играть в шахматы. Когда он выигрывает, он не показывает своей радости, когда проигрывает – спокойно анализирует позицию.

– Что ты ей сказал?

– Правду.

– Перестань. Зачем ей твоя правда?

– Я сказал ей ее правду.

Миша молчит. Он не сдался, он всего лишь просчитывает варианты. Если его не остановить, он может просчитывать варианты бесконечно.

– Миша, все проще, чем ты думаешь.

– Все сложнее. Если я чего–то не учел, значит, все сложнее, чем я думаю.

– Тогда ты не учел, что я дурак.

– Я знаю, что ты дурак.

– Ты знаешь, что я дурак, но не учел этого, когда просчитывал варианты. Я – дурак, но она тоже не профессор. Два дурака быстрее договорятся, чем дурак с умным.

– Что ты ей сказал?

– То, что она могла понять. Я вывалил ей все, что она могла принять за правду.

– Что конкретно ты ей сказал? Ты можешь ответить на простейший вопрос?

– Не могу. Я много чего наговорил, тебе же надо обязательно знать, что именно на нее подействовало.

– Расскажи все, я сам выберу, на что она могла клюнуть.

– Нечего рассказывать. Я доказал ей, что я хуже цыгана, то есть буду приставать к ним, пока они к тебе не придут. Но я все–таки думаю, что подействовало не это.

– Что?

Выражение лица Миши не меняется. Миша умеет играть в покер.

– Посчитай, сколько ей лет. Подействовало не это.

– Посчитал, при чем тут ее возраст?

– Она была ребенком после войны. Тогда не было конфет. Я сказал ей, что ты делился со мной подсолнечным маслом. После войны взрослые давали детям хлеб с сахаром или хлеб с подсолнечным маслом. Хлеб с сахаром был редкостью. Поэтому я и рассказал про подсолнечное масло. Я мог еще про шоколадки рассказывать, но шоколадки не вызвали бы прямых ассоциаций.

Миша смотрит на меня недоверчиво.

– Ты сильно стучал в дверь?

– Я сильно стучал в дверь, но это не важно.

– Это важно. К ним в дверь не многие стучат.

– Нет, Миша. Если бы она мне не поверила, она бы не пошла.

– Ты стучал в дверь. Она могла пойти ко мне, чтобы от тебя отделаться.

– Она могла пойти к тебе, чтобы от меня отделаться и подсадить тебя кое–как. Все проще. На нее подействовало подсолнечное масло.

– Ты все равно дурак.

– Я знаю.

Миша смотрит на меня, но взгляд его опять пропадает. Миша думает. Все. Теперь он будет думать долго. Миша не верит мне, он не верит в простые решения. Миша никогда никому не верит.

ШКАФ

Я еду по коридору интерната. Странно – для того, чтобы приблизить мир к себе, его приходится все время отталкивать. Я сильно толкаю от себя колеса, коляска едет вперед. Чем сильнее я отталкиваюсь от колес, тем быстрее приближаюсь к цели. Когда человек идет, он толкает землю под собой назад. Я понимаю, почему так происходит. Я тоже толкаю землю назад, только нижней частью колеса, верхнюю приходится толкать. Все из–за колес, все просто, очень просто, просто, как колесо, но я все равно удивляюсь.

Я заезжаю в нашу с Мишей комнату.

– Слышал, бабушка повесилась? Новенькая. На второй день повесилась, в шкафу, – радостно сообщаю я Мише последнюю новость.

– И чему ты радуешься? – холодно спрашивает Миша.

Я понимаю. У Миши плохое настроение, потому что меня долго не было.

– Как чему? Она же за один день всю кухню нашего заведения раскусила. Поняла, что к чему, и повесилась. Успела.

– Ноги, – говорит Миша.

Мы с Мишей понимаем друг друга очень быстро. Я подъезжаю ближе. Перегибаюсь набок через подлокотник коляски. Перекладываю Мишину ногу чуть в сторону. Нога холодная и очень тоненькая. Вторую ногу тяну за колено чуть на себя. Я не очень сильный, я не смог бы сдвинуть тело здорового человека ни на миллиметр, но здоровому человеку моя помощь и не понадобилась бы.

Миша сегодня немногословен. Но это не особенно важно. Я разгибаюсь. Отодвигаю его правую руку в сторону. Перевожу дыхание. Миша ждет, терпеливо ждет. Он может ждать долго, очень долго. Я собираю все свои силы и тяну Мишу за левую руку. Тяну на себя. Миша кивает головой, я тяну сильнее. Наконец его тело наклоняется чуть вперед, он кивает еще раз, чуть слабее. Я отпускаю его руку.

Миша облегченно вздыхает. Все–таки хорошо, что у него есть я.

Я подкатываюсь к столу, перекладываю из коляски на стол библиотечные книги.

– А знаешь, Рубен…

Миша говорит тихо, я прислушиваюсь. Книги подождут, книги – потом. Возвращаюсь от стола к Мише.

– Ты прав, Рубен. Есть чему радоваться. Ты говоришь, она в шкафу повесилась?

Я смотрю на шкаф, я понимаю. Но Мишу не остановить, Миша должен высказаться до конца. Если его остановить, он обидится, уйдет в себя, загрустит. Я не хочу, чтобы Миша грустил, – пусть говорит.

– Шкафы в интернате стандартные, стенные, – медленно продолжает Миша. – Мы смотрим на наши шкафы. – Потолки у нас два метра двадцать сантиметров, антресоли – шестьдесят сантиметров. Итого на бабушку приходится метр шестьдесят. Пусть даже метр семьдесят. Получается, что она повесилась на коленях. Сильная старушка. Ты это имел в виду?

Я имел в виду совсем не это. Я даже не помнил, какой высоты у нас потолки.

– Нет, Миша. Я не подумал про сантиметры. Оценил только, что она повесилась быстро. И то, что именно в шкафу. В шкафу не сразу найдут, откачать не успеют.

На коленях. Я соглашаюсь с Мишей. Действительно, не слабая старушка. Подвесить свое тело под потолком – дело нехитрое. Каждый может. Всего лишь отбросить табуретку ногами. Тело брыкнет, тело начнет сопротивляться, но будет поздно. Удавиться в шкафу сложнее, зато надежнее. В шкафу найдут не сразу. В шкафу никто не станет искать. Через пару месяцев жизни в доме престарелых я знал про самоубийства все. Я знал, что человек может задушить себя даже лежа на кровати с парализованными ногами. Я знал, что для того, чтобы уйти из жизни, достаточно пары крепких рук, достаточно и одной, даже не очень крепкой, руки. Главное – желание. Пожив в интернате достаточно долго, многие приходили к тому же выводу. Многие говорили о смерти. Многие пытались свести счеты просто и безболезненно. Удавалось не всем, удавалось только тем, кто хотел действительно сильно, кто желал смерти по–настоящему.