Я слишком долго мечтала — страница 3 из 65

Зал посадки на Монреаль напоминает лагерь беженцев после исхода. Слишком много пассажиров, кресел на всех не хватает. Люди сидят на полу, детишки бегают по залу, младенцы орут. Я направляюсь к газетному киоску, чтобы купить какой-нибудь журнал, и тут меня перехватывает один из пассажиров: его беспокоит задержка, успеет ли он на пересадку до Шикутими?[9]

Шикутими? Одно только название сразу вызывает в воображении картины больших озер и сосновых лесов, хотя этот пассажир никак не похож на лесоруба, скорее на легкую добычу какого-нибудь тамошнего гризли. Шикутимец топчется, пожирая глазами мой бюст (бедняга едва достает мне до подбородка), по-моему, он не против тактильного исследования. Может, и подошел лишь для того, чтобы заглянуть в вырез блузки и вдохнуть аромат моих духов? В свои тридцать три года я давно привыкла к комплиментам – всяким! – научилась с ними разбираться и не позволять абы кому ловить взгляд моих глаз – серых, с зеленым оттенком, когда я сержусь, или почти голубых, когда влюблена. Чаще всего я их скрываю под темной прядью волос, достаточно длинной, чтобы на время рейса ее можно было подколоть, а после посадки покусывать или обматывать вокруг кончика носа. Это моя давняя привычка, чуть ли не мания, которую я компенсирую такой широкой улыбкой, что она превращает мое удлиненное лицо в большой теннисный мяч, разрезанный надвое, а щелочки глаз – в лазерные указки.

Я отвечаю, сохраняя безопасную дистанцию, спрятавшись за вовремя упавшей прядью:

– Не волнуйтесь, мсье, наш командир наверняка сумеет наверстать опоздание во время перелета.

Коротышка-лесоруб взирает на меня с недоверием. А ведь я его не обманываю: нам давно известно, что командир Баллен не слишком строго соблюдает правила режима полета. Очень уж ему не терпится добраться до места назначения и до отеля. Этот сорокалетний красавчик-пилот с улыбкой Тома Круза, в лихо заломленной фуражке, усердно кадрил меня несколько лет назад, когда мы с ним пили мохито в холле «Комфорт-Отеля» города Токио. Я тогда сразу внесла полную ясность: мадам замужняя – и прочно замужняя! – дама, более того – мать очаровательной пятилетней Лоры. Он взглянул на фотографию моей малышки с умилением, достойным Дюссолье в фильме «Трое мужчин и младенец в люльке»[10], и заявил, что мне повезло, моему супругу еще больше, а вот у него нет ни жены, ни детей и никогда не будет. «Такова цена свободы», – философски заключил он и, встав, направился к крошечной японке в голубых носочках и с бантиком того же цвета в волосах.

Коротышка-лесоруб наконец отошел и присоединился к группе «беженцев». Стюардесса у стойки выхода на посадку – поистине стоическая девушка, с которой я не знакома, – терпеливо ждет, прижимая к уху рацию. Я дружески машу ей издали, окидываю беглым взглядом пассажиров и тут вдруг… вижу его. Вернее, сначала не вижу, а слышу. Эта странная тихая музыка едва различима среди детских воплей, фамилий опоздавших пассажиров, которые выкрикивает громкоговоритель, – «последний вызов на рейс до Рио… до Бангкока… до Токио…» – и грохота реактивных самолетов, взлетающих за стеклянной стеной аэропорта.

Тихая, завораживающая музыка.

Сначала я слышу ее, потом слушаю, потом пытаюсь выяснить, откуда она звучит. И только тогда замечаю его.

Он сидит в сторонке от других пассажиров, у самого выхода Н, почти невидимый за грудой сваленных кое-как чемоданов, под огромным рекламным плакатом с А320, летящим в звездном небе.

Отрешенный от всего, один в этом мире.

Сидит и играет.

Похоже, никто, кроме меня, его не слушает.

Я останавливаюсь. Он меня не видит. Думаю, он сейчас никого не видит. Сидит, поставив ноги на край кресла, высоко подняв колени, и перебирает струны своей гитары. Тихо-тихо, словно не хочет мешать соседям. Словно играет только для себя. Один – в своей собственной галактике.

Я долго рассматриваю его. До чего же он хорош в этой кепке в красную шотландскую клетку на длинных кудрявых волосах, с этим тонким, продолговатым лицом! У него голова и тело хрупкой птицы. В зале вылетов одни люди читают – кто «Монд», кто «Экип», кто книгу, – другие спят, третьи разговаривают, а он прикрыл глаза, расслабленно разомкнул губы и позволяет пальцам вольно гулять по струнам, словно детям, оставшимся без присмотра родителей.

Сколько же простояла я так, разглядывая его? Десять секунд? Или десять минут? Как ни странно, первое, что мне сразу бросилось в глаза, это его сходство с Оливье. Тот же светлый взгляд, и успокаивающий, и отрешенный, как сияние полной луны, как светящееся окошко в ночной тьме. Этот гитарист выглядел настолько же гибким и хрупким, насколько Оливье был сильным и коренастым, но обоих отличало удивительное обаяние. То самое, которое мгновенно пленило меня в будущем муже, когда в один достопамятный день я сидела в его мастерской, наблюдая, как он колдует над круглым одноногим столиком – любовно обстругивает, шлифует, полирует, скрепляет детали шпильками, покрывает лаком… Ах, этот солнечный ореол одиночек! Оливье – столяр-краснодеревщик, этот мальчик с гитарой – артист, но они казались мне братьями-близнецами, с головой ушедшими в свое искусство.

Я безмерно восхищаюсь такими людьми! Сама я болтушка, в голове сплошной ветер, обожаю путешествия, встречи и общение. По-моему, в глубине души я только и делаю, что мечтаю о новых горизонтах, мне нравится после каждого нового рейса втыкать очередную цветную булавку в карту полушарий у себя в спальне; наверно, я не успокоюсь, пока не утыкаю ими каждый сантиметр этого постера. А еще я часто думаю, что тайные мысли мужчин, эти заповедные сады, представляют собой самую далекую и последнюю из неосвоенных земель на свете. Мне кажется, что если я и буду вечно любить Оливье – проклиная при этом его молчаливость, его отрешенность даже за семейным столом или в супружеской постели, – то лишь потому, что твердо знаю: первой, на кого он устремит взгляд, вернувшись из своих мысленных странствий, буду я, а значит, мне есть чем гордиться. Ибо свои редкие слова он обращает именно ко мне. Я единственная, кого он впускает в свой заповедный сад. И меня восхищает это свойство Оливье – чувствовать себя свободным, не покидая мастерской. А ведь я иногда ненавижу все эти диваны-столы-стулья, доски, стружки и опилки, жужжание дрели и шарканье рубанка. Моему сердцу милы только огни, смех и музыка.

– Нати!

Звонкий голос вырывает меня из раздумий. Передо мной стоит Флоранс, моя любимая блондиночка. Она выглядит возбужденной, и ей пришлось чуть ли не кричать, чтобы я очнулась.

– Нати! – повторяет Фло. – Нати, ты никогда не догадаешься, что случилось!

Она даже подпрыгивает на месте от возбуждения – ни дать ни взять девчонка, которая готовится впервые прокатиться на карусели. Красная шейная косыночка стюардессы превратилась в ее пальцах в смятый комок шелка.

– Что стряслось?

– С нами летит Роберт!

– Роберт? – До меня не сразу доходит, о чем она. И я переспрашиваю: – Роберт? Нет… Только не говори, что с ним будут и Раймон, и Гастон, и Леон!

Фло хохочет.

– Смит, дурочка безмозглая!

Какой еще Смит? Да этих Смитов, летящих в Северную Америку, с десяток в каждом самолете.

– Вау, мистер Смит? Да неужели?! Сам мистер Смит?

Понятия не имею, о каком Смите речь. Фло пялится на меня так, словно перед ней обезьяна, слезшая с пальмы.

– Роберт Смит, дошло до тебя? Черт подери, Натали, да проснись же! Смит – солист «Кью», тот взъерошенный зомби, двойник Эдварда Руки-Ножницы. Завтра вечером он выступает в Монреале! И летит с нами, в бизнес-классе, со всей своей группой и импресарио!

32019

Подхожу к выходу М.

Стараюсь отогнать воспоминания, которые теснятся в голове, возникают одно за другим, словно хотят снова пройти чередой перед моим мысленным взором, возродиться к жизни.

Мне кое-как удалось отделаться от назойливых образов 1999 года – зала в ожидании посадки, пассажира, летящего в Шикутими, возбужденной Фло – от всего этого, но не от гитарных аккордов. Самая рациональная часть мозга пытается вразумить меня: «Эй, красавица, кончай с этим бредом!»

Сунув список членов экипажа в карман форменного жакета, я пробираюсь между пассажирами, которые ждут приглашения на посадку, некоторые вполне терпеливо, а некоторые – торопыги или приехавшие в аэропорт слишком поздно и не нашедшие свободных мест в зале – начинают выстраиваться в очередь перед стойкой. В самолет их впустят не раньше чем через двадцать минут, но я по опыту знаю, что и те, кто сидит, сейчас встанут в этот импровизированный, непрерывно растущий хвост, вместо того чтобы спокойно отдохнуть в кресле.

Я бы предпочла второе.

Сидя удобнее за всеми наблюдать.

Но вообще-то это чистая глупость, сама не понимаю, зачем я пришла в зал посадки, когда все остальные коллеги давно ждут меня в самолете, готовые бдительно рассмотреть каждого входящего пассажира. И никто из путешественников не обращается ко мне за справками ни по поводу Шикутими, ни по каким другим. Это мозг продолжает играть мною в пинг-понг, гоняя между прошлым и настоящим, словно завороженный совпадениями между двумя рейсами, нынешним и двадцатилетней давности. Париж – Монреаль – Лос-Анджелес, посадка у той же стойки М, с той же Фло, с тем же первым пилотом Балленом… Я снова и снова пытаюсь привести себя в чувство. Обычно должность стюардессы не мешает мне стоять обеими ногами на земле.

Меня не впервые посещает чувство дежавю. Уже казалось, что я когда-то была в подобной ситуации, проходила по тому же коридору к той же стойке регистрации, на тот же рейс и с тем же экипажем; когда я вдруг забывала, который час, кто я такая и куда лечу – в Пекин, Пуэнт-Нуар или Токио, – особенно если рейсы повторялись слишком быстро, только успевай пересаживаться из самолета в самолет. Да, возвращаясь домой после долгих ночных перелетов, я часто ощущаю себя оторванной от времени и пространства.