Москва, 25 ноября 1959
Дорогой Илья Григорьевич, когда приближаются круглые даты — а мне на днях стукнет 60! — начинаешь думать не столько о достигнутом, сколько об упущенном; мне подумалось о том, что, несмотря на наше сорокалетнее знакомство, Вы, верно, никогда не держали в руках ни одной моей книги стихов, хотя их вышло в моей жизни восемь и на днях будет сдана в набор еще одна, куда войдут стихи 1916–1959 годов. Мне захотелось сделать Вам очень скромный подарок — «Высокий берег»[707], куда вошла часть моих стихов о Париже. В новой книге парижский цикл будет полнее.
Когда мы познакомились? Я думаю, в Киеве в 1919 году — вспоминаю, что Вы зашли к Хазиным[708] утром; с Вами была рукопись перевода трагедии о каком-то короле (забыл, кто автор и какой король). Нас познакомил О.Э.Мандельштам, наш общий друг и посетитель кафе вблизи Думской площади; мне пришлось быть свидетелем и очень страшного эпизода в Доме печати, когда Вы уводили в сторону рассвирепевшего Блюмкина[709], собирающегося за что-то мстить бедному Мандельштаму…
Харьков. Узкий переулок около театра; кафе в этом Рымарском переулке — с пестрой публикой (какой-то тип рассказывает, что ему поручено вывезти через линию фронта дядю Троцкого в обмен на белого генерала). Интересные Ваши устные рассказы — многое из того, что после довелось прочитать в «Хулио Хуренито». А там — через несколько лет — Париж, Монпарнас, кафе «Дом», иногда Ротонда. Авеню Мэн[710]… Я пришел к Вам по какому-то делу, у Вас температура 38, но Вы не прекращаете работы над романом.
В Париже, действительно, легче встречаться людям, у которых есть общие интересы, чем в Москве. Видели ли Вы мои монографии 30-х гг., переводы со статьями «Эжен Потье[711]. Песни» и «Поэты парижских баррикад», о которых весьма лестно отзывался «Монд», писавший, что я открываю французам забытые ими ценности их революционной лирики? Так же лестно отзывался о моей работе Жан Фревиль[712] в «Юманите». К сожалению, я раздражал многих докторов наук тем, что «открыл» то, что надлежало открыть им; поэтому много лет не удается мне выпустить 3-е значительно дополненное издание «Поэтов парижских баррикад». Также отлеживаются дома в папке 5000 строк многократно мной переработанных переводов из Потье.
Я думаю, что Вы не знаете и моей брошюры «Забавляйтесь про себя», составленной из моих парижских писем, воспоминаний и др.? Таким образом, если бы дорогой председатель общества «СССР — Франция» захотел, чтобы я стал ближе к этому обществу, мне бы это могло быть приятным. Но, если бы Вы пожелали этого, осуществиться это могло бы позднее, когда я залечу сломанное мной при падении на улице плечо, что привело меня к Склифосовскому (сейчас я уже дома). Можно утешаться, что плечо левое, а не правое, хотя выяснилось с полной очевидностью, что и левая рука — не лишняя роскошь.
Я прошу передать привет Вашей жене, и да простит она, что забыл ее отчество; а художница Любовь Козинцева запомнилась прочно.
Впервые. Подлинник — ФЭ. Ед.хр.1413. Л.1. Александр Борисович Гатов (1899–1972) — поэт и переводчик с французского; эпизоды 1919-го и 1920-х гг., о которых он сообщает в письме, никак не противоречат мемуарам ЛГЖ, тогда еще не написанным.
<Москва,> 29 XII <19>59
Дорогие Любовь Михайловна и Илья Григорьевич, примите мои поздравления с Новым годом и самые лучшие пожелания.
Большое спасибо, Илья Григорьевич, за вашу прекрасную книгу стихов[713].
Пусть в наступающем году выйдет еще книга, в которую войдут и еще многие Ваши стихи, любимые мной.
Привет.
Полностью впервые. Подлинник — ФЭ. Ед.хр.1883. Л.5.
<Киев, конец 1950-х>
Уважаемый Илья Григорьевич!
Я хотел бы видеть в Вас арбитра между мной и некоторыми кинорежиссерами киевской киностудии. Тоска ли это? Неореализм ли это? Пессимизм ли это? Повесть эта маленькая является началом моей будущей работы над пьесой или киносценарием. Конечно, будь у меня время и возможности, сделал бы я ее лучше.
Мог бы я еще прислать Вам что-либо другое, более прочное, более признанное и не такое растрепанное.
Но мне кажется тема эта очень важная и таит в себе большие потенциальные возможности. В старой статье своей писали Вы о ранах сердца, которые пострашнее городов, превращенных в щебень. О человеке большой верности и большой любви, о том, как медленно и трудно оттаивает он возле людей, но и люди оттаивают возле него, возле этой верности, и о том, что жизнь все-таки оказывается сильней всего, даже человеческого горя.
Думаю я писать свой киносценарий и пытался я рассказывать в своей повести. Мертвых помнить и живых любить — вот основная мысль. Я инженер. На сырце рыли мы котлованы под дома. Как-то я заметил, что один рабочий пользуется вместо подпорки каким-то странным предметом. Это была человеческая кость.
— А что же здесь такого, — удивился он, — их тут сколько угодно.
Оказывается, раньше там был лагерь наших военнопленных.
В журнале «Юность» лежит моя повесть «Практика» о криворожском руднике. Лежит она вроде бы в папке у Катаева, в редакции она понравилась, и если Катаев пропустит, у меня будут возможности пока почти полностью сосредоточиться на сценарии.
Просьба у меня к Вам есть, может, знаете Вы кого-нибудь из московских режиссеров, может, заинтересуются они этой темой. И потом, как Вы думаете, можно ли повесть эту предлагать какому-нибудь журналу в таком виде.
Мой адрес: г. Киев, п/о 37. Горенштейну Фридриху Наумовичу.
С уважением
Ф. Горенштейн.
Впервые. Подлинник — ФЭ. Ед.хр.3510. Л.1–2. К письму приложена машинопись повести «Клавин город» (56 маш. стр.). Ф.Н.Горенштейн (1930–2002) — прозаик, драматург, киносценарист.
1960
Стависко, 1.1.1960
Дорогой Илья Григорьевич —
Мне несколько совестно, что я Вам не написал сейчас же по получении Ваших стихов, и после того, как я прочитал Ваши чудесные воспоминания о Юлике[714]. Но мы были с моей женой за границей — совершали путешествие, длившееся около двух месяцев. Только после возвращения я нашел Ваше послание — по наступили праздники, приехали внуки, ёлка и всякое такое. Мне приятно начинать Новый год письмом к Вам. (Я никогда никому не посылаю специальных пожеланий и поздравлений — но это письмо будет тоже выражением моих лучших чувств, которые я питаю к Вам и Вашему творчеству.) Я очень люблю Ваши стихи, и Ваша книга сделала мне большое удовольствие, я ее прочитал вдоль и поперёк. Но Ваши воспоминания о Тувиме так красивы, так трогательны и так прочувствованы, что мне даже трудно об этом писать, чтобы мои слова не показались Вам чем-то пошлым. Конечно, я напечатаю эту статью в «Twórczość»[715], и это будет большой честью и большой радостью для нашего журнала.
На днях миновало шесть лет от смерти Тувима — время летит. Он у меня стоит перед глазами как живой — последний раз мы встретились с ним на похоронах Галчинского[716].
Мне было приятно, что Вы упоминаете в своей статье о моем доме, у меня осталось яркое воспоминание от этого вечера[717], от летней прекрасной погоды и от Ваших слов, которые были очень важны и значительны и после которых я лучше понял Ваш глубочайший гуманизм. Будучи в Париже, мы были с женой у Сартра, мы много о Вас говорили.
Теперь вечер, тишина и ночь вокруг моего дома, внуки играют в карты, только что зажигали ёлку — так начинается Новый год, мирно и тихо. Дай Бог, чтобы так было дальше. Я очень благодарен Вам, Илья Григорьевич, за Ваши стихи, за Вашу статью, за Вашу память.
Я крепко жму Вашу руку —
Я так и не знаю Вашего адреса, я пишу в союз <писателей>.
Впервые. Подлинник — ФЭ. Ед.хр.1610. Л.2. С польским писателем Ярославом Ивашкевичем (1894–1980) ИЭ познакомил в Варшаве в 1927 г. Тувим.
Москва, 1.1.1960
Многоуважаемый, дорогой Илья Григорьевич!
В первый день Нового года решаюсь написать Вам несколько строк, которые не раз хотел написать Вам в течение истекшего года. Не писал, потому что полагал (да и полагаю), что Вы в наименьшей степени нуждаетесь в признании значения Вашей деятельности со стороны людей моего поколения.
Важнее, чтобы Вас поняла молодежь. Тем не менее не могу не сказать Вам то, что охотнее всего сказал бы публично, если бы по роду своих занятий был бы участником литературных дискуссий или, как в прошлом, «номенклатурным журналистом». А хочу я высказать убеждение в том, что Ваши литературно-публицистические выступления последнего периода приобретают огромное значение — вневременное — именно потому, что в них звучит голос прозорливого современника великих перемен в жизни человечества… Музыка времени.
Я понял это особенно чётко после «Французских тетрадей», по-моему, недостаточно оцененных, ибо эта книга — не о Франции — не столько о Франции, сколько о нашей стране, и во всяком случае — о наших проблемах, книга, написанная для нашей страны, для нашей молодежи. Мне уже приходилось цитировать Вас, и Монтескье из Вашей книги