Я смотрю на звезды — страница 6 из 9

— А из твоего пугача можно кого-нибудь убить?

— Можно.

— Кого?

— Муху.

— Муху?

— И бабочку.

— А гимназиста Владаса можно?

— Нет. Он же не настоящий.

— Владас-то?

— Пугач.

— Не настоящий, а лезешь меняться.

Из мясной лавки на улицу струится запах крови, самый противный из всех запахов в местечке. Дядя Мотл-Златоуст клянется, что все имеет свой запах.

Липы пахнут, как пасхальный напиток.

Сено пахнет, как облака.

Хлеб пахнет, как пот.

Только деньги не пахнут.

Неправда!

Деньги мясника Гирша пахнут хворью. Я ни за что на свете не согласился бы стать мясником. Лучше быть землекопом или балагулой, лучше мостить улицы и выпекать хлеб, делать хомуты и шить ботинки, чем торговать требухой и потрохами.

— Значит, отказываешься меняться? — хнычет Мойшке-Сорока.

— Отказываюсь.

— Ну и не надо. Мне папа голубя привезет из Каунаса.

— Вот что он тебе привезет, — дразню я Мойшке-Сороку и показываю ему фигу.

Мойшке-Сорока шмыгает носом и, пальнув в меня из пугача, убегает жаловаться.

Ябеда!

Если мясник Гирш и привезет из Каунаса голубей, мы их обязательно переманим. И ни за какой выкуп не вернем: ни за телятину, ни за баранину, ни за цветные карандаши. Они будут нашими, как небо, как солнце, как радуга после дождя.

У синагоги я сворачиваю к Винцукасу.

— Чего притащился? — хмурится он.

— Так.

Винцукас развешивает белье. Длинная, натянутая, как струна, веревка прогибается под тяжестью передников, рубах, полотенец.

— Чьи они?

— Ничьи.

— Что с тобой?

— Не приставай — отколочу.

Я поворачиваюсь и собираюсь уйти. Но какая-то невидимая сила сковывает мне ноги.

— Не переживай, — утешаю я Винцукаса. — Я знаю еще одно место, где есть клад. Старая каменоломня.

— Клад, клад… Да я не потому…

— Я тоже.

— Брата в тюрьму забрали. Полицмейстер Корсакас и какой-то в шляпе.

— А что он украл?

— Ничего.

— Зачем же его забрали?

— Забрали и все.

— Может, сам он и не крал, а другим помогал?

— Сказали — за агитацию.

— За агитацию? А кто она такая? Что он с ней сделал? Избил или…

— Она… неживая.

— Значит, он ее того…

— Да не того… Он господина Айзенберга рассердил.

— Дядя Мотл его тоже рассердил. Но причем тут агитация?

— Она-то, говорит мама, и не понравилась господину Айзенбергу.

— Ему ничего не нравится. Хоть бы он сдох! А Казиса выпустят?

— Его отправили в Каунас.

— Тем лучше. Президент узнает, что Казис делал для него кровать, вызовет его к себе и скажет…

— Что скажет?

Что-нибудь… про агитацию… Я, скажет, тоже люблю агитацию. И жалко, что ее не любит господин Айзенберг, полицмейстер Корсакас и какой-то в шляпе.

— А может, президент ее совсем не любит.

— Все равно выпустят.

— Дай бог, — светлеет Винцукас.

Белые полотенца трепыхаются на ветру, как паруса. Зловонный двор Капера плывет куда-то, словно корабль в книжке скорняка Лейзера. На том корабле, говорит Лейзер, какой-то Колумб открыл Америку.

— Делать ему нечего было, — говорит дядя Мотл-Златоуст. — Вот он и открыл ее.

У нас в местечке нет кораблей. Есть паром и лодки. Но разве на пароме откроешь Америку? Паромщик Эустахиюс мечтает открыть трактир. А лодки вечно стоят на приколе.

— Скоро ты там? — торопит Винцукаса прачка Мария, выглянувшая из подвала.

— Бегу, — отзывается Винцукас. — Пока.

— Э, — задерживаю его. — А все-таки что это за птица агитация?

— Сам ты птица, — огрызается Винцукас, спускаясь в подвал.

НЕСКОЛЬКО СЛОВ О СЛОВАХ

Почему, — размышляю я, — господь придумал разные слова? Почему он одним вложил в уста понятные, а другим — непонятные? Взять, например, слово «разбойник». Тут все понятно. Разбойник пропадает целыми днями у реки, не ходит в синагогу, клянчит пять центов на мороженое, дружит с Винцукасом, гоняет голубей, сует свой нос, куда не следует.

Бабушка сплошь состоит из понятных слов. Что бы она ни сказала, все понятно:

— Авремэле, вставай!

— Ложись!

— Сбегай!

— Почисть!

— Подмети!

— Выбрось!

— Выплюнь!

— Съешь!

— Подавись!

— Не шляйся!

— Не выводи меня из себя!

Есть у бабушки два-три непонятных слова. Первое — это «люблю».

— Я люблю тебя, разбойник, люблю, — приговаривает бабушка и щиплет меня за уши, бьет черпаком, не пускает к Винцукасу, тащит в синагогу.

— Я люблю тебя, негодник, люблю, — приговаривает бабушка и оставляет мне хвост от рыбы, кости от селедки, жижу от горохового супа.

— Я же люблю тебя, люблю!

Второе непонятное слово — это анцемит[4].

— Директор гимназии Олекас — анцемит!

— Полицмейстер Корсакас — анцемит.

— Бакалейщик Гайжаускас — анцемит.

— Винцукас — анцемит.

У деда только одно непонятное слово: «Ну».

Больше всего непонятных слов у дяди Мотла-Златоуста и все на «уция» и «ация»:

— Коституция!

— Революция!

— Экспотация!

— Нация!

И вот еще:

— Агитация!

МЕСТЕЧКОВЫЕ НОВОСТИ

Мои размышления о непонятных словах неожиданно прерывает бабушка. Уж, видимо, так заведено на свете, что спрятаться можно от кого угодно — от полицейского Гедрайтиса, от гимназиста Владаса, от отца и матери, но только не от бабушки.

Бабушка найдет тебя повсюду.

Ну что ей стоило пройти мимо? Мало ли кто в местечке проходит мимо меня: и сын господина Айзенберга, и дочь лавочника Зака, и племянник домовладельца Капера.

Дядя Мотл-Златоуст клянется, что они буржуи.

А почему бабушка не может быть буржуем?

— Тебе, — кудахчет она, — голуби и уклейки дороже синагоги.

Дороже!

Красиво поет кантор Шлейме, а с голубем ему не сравниться. Когда воркует голубь, у меня внутри все переворачивается, как будто я сам птица.

— Я пойду с тобой на вечернюю молитву, — обещаю.

— А на дневную?

— И на дневную… А деньги дашь?

— Дам. Нет, что я узнала, что я узнала! — всплескивает руками старушка. Ей не терпится поделиться со мной новостью.

Бабушка всегда приносит уйму новостей. Дядя Мотл-Златоуст уверяет, что в газете скорняка Лейзера нет и половины того, что бабушка приносит из синагоги.

— Спросил бы хоть, что я узнала, — укоряет меня она.

— Белошвейка Менухе замуж вышла?

— Проснулся!

— У молочника Ария корова пала.

— Удивил!

— Казиса арестовали.

— Кого?

— Казиса. Брата Винцукаса.

— Что же ты молчал, разбойник. Рассказывай, за что?

— За агитацию.

— Не больше и не меньше?

— Не больше и не меньше.

— Ну, а дальше?

— Что дальше?

— Много этой агитации у него нашли?

— Много.

— И все золотом?

— Не знаю.

— Или серебром?

— Не знаю.

— Ты когда-нибудь, разбойник, научишься рассказывать толком? Такое дело, а от тебя ничего не добьешься!

— Бабушка! А про свою новость ты и забыла!

— Ах, да, — спохватывается старушка. — Гончар Пейсах сказал мне, а ему сказал жестянщик Хиле, а жестянщику Хиле сказал хромоногий Мейлах, а хромоногому Мейлаху сказала Песе-Фруме, что к нам придут русские.

— Русские?

— Со звездами на шапках.

— А что они будут делать?

— Охранять нас от Гитлера.

— А зачем у них звезды на шапках?

— Чтобы все видели.

Бабушка говорит еще что-то, но я не слушаю.

Меня совсем не интересуют цены на воловье мясо и женитьба парикмахера Шмуле.

Меня совсем не интересует больная печень казенного раввина.

Меня совсем не интересует пожар в Укмерге и погром в Шяуляй.

Я весь охвачен добрым предчувствием, ожиданием чего-то необыкновенного. Так бывает ранней весной, когда на речке ломается лед, когда набухают почки и прилетают птицы.

Я иду с бабушкой по местечку и гляжу на прохожих, вернее, на их шапки.

Как ни хороша фуражка полицейского Гедрайтиса, к ней звезду не приколешь.

Или ермолка казенного раввина. Самая крупная звезда поблекла бы на ней в два счета.

Зато как бы украсили звезды картуз каменщика Пранаса, шапку скорняка Лейзера, кепку Казиса!

И мне звезда пришлась бы к лицу. Я назвал бы ее Сириус или еще как-нибудь.

Я не променял бы ее ни на какие богатства: ни на пугач, ни на цветные карандаши, ни на бамбуковую удочку.

Я обязательно попрошу у русских звезду. И они мне не откажут, потому что у кого их много, тот должен быть щедрым!

— Скоро они придут, бабушка?

— Ты о ком?

— О звездах.

— О каких звездах?

— О русских.

— Скоро.

На сей раз бабушка удивительно скупа на слова.

О ценах на муку и масло, о смертях и женитьбах, о болезнях и пожарах она может стрекотать часами, а на другое у нее не хватает времени.

Что она знает о звездах?

Ничегошеньки!

Только в ее песнях живут звезды. Но живут они не одни, а вместе со слезами и бедными шишками.

«Звезды сияют всю ночь в небесах,

горькие слезы стоят на глазах,

бедная пташка рыдает навзрыд,

бедная пташка горюет, горит…»

В песнях бабушки слез больше, чем звезд. И все пташки горюют, рыдают, горят. Нет ни одной, чтобы щебетала, свистела, чирикала!

Мне почему-то кажется, что русские придут под вечер, что первыми над местечком зажгутся их звезды, а потом уже те, которые так далеки, так далеки.

Самое обидное, если они придут ночью и я просплю.

Господи, сделай так, чтобы я потерял сон, сделай так, чтобы они пришли под вечер, сделай так, чтобы я встретил их первый, и я отблагодарю тебя: я пойду на дневную и вечернюю молитву и не возьму за это у бабушки ни цента.

Когда же придут русские?

МОЙ ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ

Сегодня мой день рождения. Мне исполнилось десять лет.