«Я собираю мгновения». Актёр Геннадий Бортников — страница 10 из 41

Сколько раз, проходя аллеями парка ЦДСА, попирая, можно сказать, останки Гришки Отрепьева, я думала о безысходности ситуации. В конце концов я написала ему на адрес театра исключительно заумное письмо с цитатами из Ницше и Сартра, не затрагивая пока Сигизмунда Фрейда. Это был некий вариант Марии Башкирцевой, чтобы заинтересовать знаменитость, и я серьезно пожалела, что у меня нет чахотки. Через неделю, прикинув, что почта по Москве должна была дойти, я стала собираться на свидание. Я жутко накрасила глаза, вероятно бессознательно, чтобы приблизиться к подобью его огромных. Но в итоге перестаралась, на бледном перепудренном лице вместо глаз, зияли черные ямы, как у эксцентричной итальянской маркизы Казати; любой перепугался бы, так оно и вышло…

Подъезжая к площади Маяковского, я репетировала только одну фразу: «Ну, как вам письмо?» Предстояло еще одно испытание, надо было скользнуть мимо поклонниц под арку во двор и занять место в стороне у служебного выхода.

……

И ветер дул, и лестница вилась…

От ваших губ не отрывая глаз,

Полусмеясь, свивая пальцы в узел,

Стояла я, как маленькая Муза,

Невинная – как самый поздний час –

И ветер дул, и лестница вилась.

М. Цветаева

Я же стояла в проходе их театрального двора перед ним отнюдь не как муза, а как дура, не отрывая глаз от его дернувшегося кадыка, ибо он испугался и сглотнул. Фраза «Ну, как вам письмо?», повиснув в воздухе, так и осталась там без ответа, а, впрочем, какие–то доли секунд, прежде чем отступить, я смотрела в эти, сказать по правде, все же потрясающие глаза. Гена, прости меня.

И было сразу обаянье.

Склонился, королевски-прост.

И было страшное сиянье

Двух темных звезд.

М. Цветаева

После того свидания, будто сорвавшись с петель, упал занавес моего театра, но любовь не прошла. Любовь не прошла, любовь жалила и кусала еще долгие годы. Но слишком большое страдание. Если ее продолжать, она могла бы перелиться в «Митину любовь» и как доходили слухи, у кого-то это перешло за грань жизни; о, пусть, это будут только слухи.

Роман с бёллем

«Мне хотелось плакать, но было жаль грима – он был наложен очень удачно: мне нравились и трещины и то, что в некоторых местах белила начали сходить; слезы все испортят. Поплакать можно потом…»

Г. Бёлль «Глазами клоуна»

Прибой снова выбросил его к нашим ногам с постановкой в театре на Большой Садовой пьесы «Глазами клоуна» по роману Генриха Бёлля в 1968 году. Убежденный пацифист и гуманист Бёлль потянулся к перу в возрасте семнадцати лет. Во время Второй мировой войны воевал на Восточном фронте солдатом. Из окопов написал 2000 писем жене, что стало для него приглашением в мир литературы. На одной из творческих встреч в Москве получил записку из зрительного зала: «Я воевал на том же направлении, я рад, что я вас не застрелил».

На центральной улице Горького в то время существовало два явных портала для виртуального прохода за Железный полог, то бишь, за границу – книжный магазин «Дружба» и ближе к метро Белорусская – джазовое кафе «Молодежное», откуда тонко тянуло западным ветерком. Третий портал – для Андрея Тарковского и конечно Андрона Кончаловского – кафе-ресторан «Националь». Когда швейцар в ливрее распахивал перед иностранцами дверь, оттуда вырывался наружу настоящий «герлен-шанелевский» сквозняк. Здание гостиницы «Интурист», стального цвета, возвышающееся заставой-прологом к главной улице столицы, хмуро смотрелось зловещей пещерой Волан-де Морта, мимо этой заставы следовало проходить с низко опущенной головой, не поднимая глаз.

В просторном зале кафе «Молодежное», вслушиваясь в импровизации под Дэйв Брубека и Чарли Паркера, в завитках сигаретного дыма незаметно пролетало джазовое время. В книжном магазине «Дружба» рассеянно листался альбомчик по живописи, изданный в дружественной ГДР или в Венгрии. Источником литературных веяний оставались толстые журналы: «Новый мир», «Москва», «Вопросы литературы» (Вопли), «Театр», и, разумеется, журнал «Иностранная литература».

Бортников прочитал роман «Глазами клоуна» в третьем номере журнала «Иностранная литература» за 1964 год и, по его признанию, тотчас в него влюбился. Он подготовил из него небольшой отрывок на полчаса, устроил показ в ВТО, как говорится для своих, с мыслями о том, что в будущем не плохо было бы сделать спектакль по полюбившемуся роману. А вот Ирина Сергеевна Анисимова-Вульф тут же сказала, как отрезала: «Давайте, ставьте, вы рисуете, сможете оформить».

Жан Вилар, руководитель Национального театра Франции, дважды просил Жерара Филипа, молодого человека, едва достигшего тридцати лет, ставить спектакли для Авиньонского фестиваля.

«В течение шестидесяти дней я наблюдал краем глаза за действиями этого человека. Я слышал недовольство в его голосе и то, как нежный тембр едва скрывал гнев и раздражение. Я видел, как он, сдерживая себя, занимался с непослушной актрисой, как со временем черты лица его обострялись, а глаза выдавали усталость. Видя, как его волосы стали седыми от пыли театра, как дрожат руки, я понял, что профессия руководителя театра – это профессия человека молодого с хорошим здоровьем, не ограничивающим дерзание. Да, театр, который не доверяет молодежи ответственность за важные дела, является мертвым театром».[26]

За получением прав на инсценировку романа было отправлено письмо в Бонн, практически без адреса. Письмо дошло, и разрешение от автора было получено. Выступая впервые в роли режиссера постановщика, сценографа, художника по костюмам, Бортников оказался лицом к лицу с большим коллективом.

До Бёлля доходили слухи о том, что в Москве существует инсценировка его романа. Он боялся постановок, так как по его мнению чаще всего из этого ничего хорошего не выходило. Однако в очередной приезд в Москву в марте 1970 года, отринув навязываемую ему обширную экскурсионную программу по Золотому кольцу, писатель первым делом отправился в театр им. Моссовета.

Сам исполнитель главной роли Ганса Шнира переживал больше за вставные номера: эксцентрику, пантомиму. На поклонах Бёллю устроили такой шквал аплодисментов, что он даже испугался, заметив, что его по ошибке вероятно приняли за космонавта. После спектакля уроженец Бонна долго молчал, а потом за кулисами сказал еще не разгримировавшемуся актеру: «Бортников, а вы знаете, мой герой похож на героя Достоевского».

Этот разговор происходил до постановки «Петербургских сновидений», которую позже он также специально приезжал смотреть в Москву. Теперь в шумных компаниях с застольями Бёлль беспокоится: «Сейчас придет Бортников после спектакля, оставьте ему гуся».

Клоуны – это, конечно, другой подвид людей, сотворенный из сверх хрупкой материи, чье искусство целиком обращено к чувству. Белый плат грима, магнетическое притяжение глаз-клякс в черных ободах-колесах, молчание, если клоун еще и мим, придают их ремеслу особую выразительность. И Ганс Шнир в исполнении Бортникова был одним из самых пронзительных клоунов.

Широко открывающийся – потянуть за ниточки вниз – рот куклы. Долгая кисть руки из-под манжета, то бессильно свисающая, то взлетающая, чтобы откинуть непослушную прядь со лба, как непрошенную волну. Пластичное тело актера легко отзывалось на нужную эмоцию и быструю смену состояний. Не пойди он в актеры, он мог бы стать настоящим цирковым клоуном, участвовать сегодня в шоу Славы Полунина. К тому же его душа как-то быстро всплывала на поверхность. У нас у всех она утоплена, вечный стон Аленушки с бережка: «Тяжел камень ко дну тянет, шелкова трава ноги спутала, желты пески …». А вот его исповедальный монолог поднимал на поверхность. Открывались старые раны, душа, кровоточа, очищалась.

Голос зрителя тех лет: «Скажи мне после спектакля, что не сам Ганс Шнир ходил по сцене, произносил свои пронзительные монологи, плакал, смеялся, звал Марию – я бы не поверила такому человеку».[27]

Неужели кто-то мог отказать ему в чувстве? Уму непостижимо. А если и отказал, то он хотя бы познал отчаянье сотен русалочек, взирающих из пучин океана на своего принца.

«Люди отлично знают, что жизнь клоуна не всегда бывает веселой, но, что у клоуна на самом деле меланхолия, люди никогда не догадаются».[28]

В конце спектакля зал вставал в едином порыве.

В те же времена удивительным образом в нашем пространстве, как будто спустившись со сцены в зал, материализовался настоящий клоун, чудесное существо. Одним вечером в дверях квартиры на восьмом этаже объявился Боря Амарантов чуть ли не в котелке Чарли Чаплина. В Москве мы знали его как талантливого мима. Выиграв какой-то международный конкурс, он участвовал во всех значительных концертах, жонглируя белыми шариками под неаполитанскую песенку, поражая публику своей пластикой. Да и точно, Майкл Джексон обязан был ему своей лунной походкой. После гонений на бедного советского Ганса Шнира, после того как закрыли его театр, он вынужденно пошел в сторожа. И вскоре задумался о том, чтобы выехать за рубеж, в чем полагался на помощь Лениной мамы.

Боря объявился на пороге нашей волшебной квартиры, одаривающей счастьем любого, и был очень похож на нелепого Лариосика из «Дней Турбиных» М. Булгакова. Он что-то мямлил тихим голосом про то, кем рекомендован, и от кого послан, кажется, даже про затерявшуюся телеграмму. Мим был настолько трогательным и беспомощным. В нем был тот самый инфантилизм, в котором обвиняли критики Бёлля по поводу его «эстетики гуманного» – определение, данное им самим, а также произнесенной им однажды формулы: «теология нежности», которая в очень большой степени была у Гены Бортникова, иначе откуда это чрезмерное служение «братьям нашим меньшим»?